— Верю в невидимое,—говорил он, обращаясь к попу,—а дьякон верит только в видимое.
— Человек ты с оперением! —одобрял батюшка.
Дьякон сердился.
— Какое у него оперение? Начитался староколенный человек, и все тут; книга книгой, а ты и жизнь разумей,—понимаю, новую жизнь. Я верю как в невидимое, так и в видимое.
—Ум критический,—одобрял поп и дьякона.
Рассерженный Никон брал в руки Библию и отвечал:
— Долго ли ты, дьякон, будешь хромать на оба колена! Моя вера —вот! Не будь этой книги, все бы мы друг друга заели, как дикие, некрещеные людоеды, эта книга нам зубы опилила.
— Книга не опилит зубов,—смеялся дьякон,—это, братец, так идет само: живет человек, привыкает, научается и зубы теряет. Вот науку ты отвергаешь, а оглянись, на себя, что на тебе без умысла человеческого: рубаха, штаны, сапоги, кушак, шапка, только что борода своя.
— Не своя, а божья,—ты пустяки-то брось, науку там, одежду, а вот о бороде давай говорить!
И пойдет, и пойдет... Попу любо: смотрел как на петушиный бой.
От книги и науки непременно перейдут к воле, и еще бы: время такое было, что всякий о воле говорил. Дьякон стоял за волю, Никон Дорофеич —за палку.
— При воле палка нужна! —твердил Никон Дорофеич.
Дьякон придирался к словам и смеялся над волей с палкою.
Безземельный Никон Дорофеич не о той воле думал что дьякон; ему хотелось земли, землю он волей считал, а при воле суд хотел строгий и праведный, так, чтобы ничего у человека своего не было, а чтобы все от бога, Праведный, строгий суд и называл Староколенный палкою.
— Какая же воля из-под палки? —смеялся дьякон.
— А какая же воля без палки? —отвечал Никон.— Глупость одна, этого всегда было довольно, иди, дури, свет не заказан, свет на воле стоит.
Занятные споры бывали. И до того к Никону Дорофеичу поп с дьяконом навадились, что редкий, редкий день, бывало, без них пройдет. Это заметили в Ерунове рыбаки и стали к пришельцу относиться с почтением и считать вроде как бы за богатого.
В ту осень, когда Никон пришел в Еруново, хлеб везде дорог был, и рыба не ловилась, ненастная погода чуть ли не с Успенья пошла без отрыву, так что в город проехать нельзя было (а из Еруново в Новгород одна дорога, лодейная, через Ильмень и по Волхову). Расчет у Никона Дорофеича был, когда шел в Еруново, поставить масленку —льну в этом краю много сеяли —и денег для этого занять в Новгороде. Когда пали осенние ненастные погоды раньше, времени и проезду по озеру не стало, все расчеты Никона расползлись, и остался он в чужом селе так. Маленькому, опущенному, когда есть нечего, легко с ручкой пойти, а как идти Никону Дорофеичу? Говорили про него в селе, что богатый человек, самостоятельный, попов каждый день принимает, а вот с ручкой пошел... Униженному низиться, а высокому падать. Трудно стало Никону Дорофеичу.
В ночь под Воздвиженье Анна Ивановна погребла муки, и нашлось только ребятишкам на колобок, ради потехи.
— На завтра у нас, Никон Дорофеич, хлеба детей накормить —не знаю, хватит ли.
Так тихонько сказала Анна Ивановна, не жалуясь, на ходу сказала от печки к столу. Никон Дорофеич сидел за столом и читал Евангелие на том самом месте, как пятью хлебами насытились несколько тысяч народа.
— Ладно, Анна Ивановна, погоди: будет у нас день, будет и пища.
Не читай Никон Дорофеич Евангелия, откуда бы взяться духу ответить так: расчет был простой: хлеба нет, взять неоткуда, завтра идти побираться. Но в невидимое твердо верил этот человек, прочитанное принимал за первую истину и переводил на жизнь. Перевел он и тут...
Ничего не ответила Анна Ивановна, помолилась Богу и спать легла. Никон Дорофеич не лег, а принялся читать Писание. Бывало с ним, что под праздник всю ночь просиживал над книгами. В этот раз далеко до полуночи у него вдруг остолбенели глаза. Прислушался к погоде: бунтует озеро и гукает,—есть такая примета на Ильмене: гукает озеро, не быть благодатной погоде вплоть до мороза. Оттого, может быть, и остановились глаза у чтеца, что где-нибудь в сердце была все-таки мысль о завтрашнем голодном дне. Пробовал Никон Дорофеич много раз приниматься вновь читать, но не мог,—худые мысли все больше и больше поднимались наверх. Протер очки, прижмурился —ничего не помогает, ум замутился, голова —как зоб набитый, и на сердце тоска и страх, словно оторвался от людей, заблудился в лесу, и уж не хозяин себе человек, а деревья, елки, курносые сосны, птицы и звери хозяева.
«Нищий я, нищий, завтра с торбой идти!» —подумалось.
И вдруг, когда дошла тоска уже до самого, самого дна —так бывает —стало покойно: словно кроткий свет осиял душу человека в самую тяжелую минуту, поднялся, встал и пошел и пошел...
Оглянулся Никон Дорофеич на свою семью: лежит Анна Ивановна, румянец на щеках играет, а груди по обеим сторонам близнецы сосут.
«Баба-то, баба-то какая у меня,—подумал Никон Дорофеич,—а я говорю —нищий!»
Развернул книгу, что откроется,—загадал,—то и —прочесть. Открылась книга Товита, и чудо совершилось большое,—так понимал Никон,—то не мог читать, глаза больные, а то вдруг с такой радостью и с такой легкостью и читалось и понималось, что будто и не сам читаешь, а кто-нибудь открывает. И открылась Никону Дорофеичу из книги Товита радость великая жизни, так что уже долго спустя, когда спать ложился и посмотрел на свою Анну Ивановну, прошептал, как Товия:
«Не для удовлетворения похоти, но поистине, как жену; благослови же, Господи, помиловать меня и дай мне состариться с нею».
II
В эту бурную осень много тонуло рыбаков на Ильмень-озере. Вольному воля, да и кормиться же нужно,—едет в бурю смельчак на большое озеро и пропадает. В храме —так понимал Никон Дорофеич —жизнь этих пропащих людей продолжается, родные молятся о своих, покойники с живыми соединяются, невидимое с видимым, свет не обрывается, путь к царствию Божию не зарастает. Так Никон Дорофеич понимал, а сердцем чтил обряд и за неправильную службу больше и ссорился с дьяконом. В праздник Воздвижения заметил он с клироса, что орарь у дьякона кое-как подвязан, и об этом шепнул ему. Дьякону это не понравилось, и так с неправильно повязанным орарем он и продолжал читать ектению. Не стерпел Никон Дорофеич:
— Отец дьякон, лента у тебя, а не банная мочалка; назначено по ней Богу молиться, а ты спину чешешь!
— Уходи...
«К черту»,—хотел дьякон сгоряча сказать, но тут как раз в церковной ограде петух запел, дьякон спохватился и поправился.
— Уходи к петуху! —тихонько пробасил и запел «О свышнем мире» все по-прежнему с неправильной лентой.
Тошно было смотреть на дьякона Никону Дорофеичу, да и свое-то нет-нет взбредет на ум: дома есть нечего. После обедни пошел к попу просить куль хлеба взаймы,—знал, что житница у попа была полная.
Чуть для виду помялся было поп и уж хотел было за мукой идти, откуда ни возьмись дьякон и шепнул что-то попу на ухо. Может, напомнил попу, что муку просит беспаспортный, а может —другое что, насчет ораря.
— Нет,—говорит поп,—дам я тебе куль, самому не хватит.
Нет и нет. Больше не стал просить Никон Дорофеич и, поговорив о том, о сем, как пи в чем не бывало пошел домой. И как ни в чем не бывало все сытые после обеда собрались у Никона: и поп, и дьякон, и дьячок. Хозяин и виду не подает, что обижен, Анна Ивановна королевой ходит, и, не пикнув, с печки, как жуки, смотрят на гостей, ребятишки. Глядел, глядел дьякон на Анну Ивановну, красавицу,— был навеселе, размыло его,—и по-своему, по-дьяконски, пошутил, мигнув на ребятишек.
—Ну, Анна Ивановна, шейте к завтраму три торбочки.
У Никона волосы на голове пошевелились. Круто хотел поступить с дьяконом, но сдержался и ответил как следует:
— Что ты, дьякон, мне торбу сулишь, разве от тебя торба? Торба от Бога.
Не вышла шутка. Прикусил дьякон губу. О том, о сем речь заводил поп, спор в этот день не наладился, и невеселые разошлись по домам гости спать или слушать, как воюет Ильмень-озеро.