Изменить стиль страницы

На это злое и неприличное замечание, сначала немного было смутившись, потом с твердостью отвечала Тони:

— Когда возводили вы на него напраслину, я была за него, а теперь против него правда и сердце русской женщины.

Ранеев грустно покачал головой.

— Эх, Владислав, — дружески произнес он, — жаль, очень жаль мне тебя, ты не таков был, когда мы тебя впервые узнали. Тебя совратили безумцы с истинного пути. Образумься, не то, помяни меня, они тебя погубят.

— Я должен был говорить, что сказал, я не мог иначе говорить, — отвечал Владислав.

Голос его замер, слезы выступили на глаза, и он, закрыв их рукой, не простившись ни с кем, быстро направил свои шаги к садовой калитке.

Все, оставшиеся на своих местах, молчали, смотря друг на друга, как бы спрашивая друг друга разгадки этого быстрого исчезновения, этих слез.

Только одна хорошо понимала их.

Между тем корнет-философ, желая полиберальничать, догнал Стабровского у калитки и закричал ему:

— Позвольте!

— Что вам угодно от меня? — резко спросил тот.

— Вы правы.

И понес было философ разную речь о сепаратизме и федерализме вроде «центрального движения, воздушного давления».

Владислав спешил обрезать его на первых словах.

— На это я буду иметь честь доложить вам вот что, — отвечал он сердито и громко, так что могли слышать его оставшиеся в саду. — Я понимаю еще стремление поляков к самостоятельности Польши, может быть, безрассудное, несбыточное, горячо сочувствую движению итальянцев, как и немцев, к объединению Италии и Германии. В нем они видят благо своего отечества. Но не понимаю, чего желают подобные вам русские в разъединении России, в ее обессилении. Я называю это просто безумием, низостью — и потому таких людей презираю.

Юноша-философ погрозил ему кулаком в спину. Проглотив оскорбление, он возвратился в сад, будто опущенный в холодную воду, но тут встретила его мать грозным приказанием сейчас уехать в свою гостиницу и не сметь показываться ей на глаза, пока сама не вызовет его.

Собеседники расстались, унося с собой разные впечатления, оставленные в сердце их Елизаветиным днем.

Когда Ранеевы возвратились на свою квартиру, с мезонина послышалась трогательная молитва, прекрасно исполненная тремя голосами с аккомпанементом рояля.

И помолились усердно отец и дочь, чтобы Владислав обратился на путь истинный.

VIII

На другой день около десяти часов утра шла Лиза, углубленная в мрачные мысли о вчерашнем дне, по набережной Пресненского пруда, в дом, где она давала уроки. Все, на небе и вокруг нее, согласовалось с печальным настроением ее души. День был пасмурный, желтые листья устилали землю; от пруда, подернутого будто свинцом, веяло пронзительным холодом; осенние птички жалобно чирикали в обнаженных кустах. Казалось Лизе, что она со вчерашнего дня отделилась от всего, что радовало ее еще в людях и в природе. Ни души не было в саду, но если бы кто ей попался навстречу или обгонял ее, он мелькнул бы перед ней, как тень.

Вдруг слышит, кто-то назвал ее по имени. Голос знакомый, голос Владислава, но не тот смелый, звучный, который некогда ласкал ее сердце, а робкий, грустный, словно замогильный.

Она вздрогнула; перед ней стоял Владислав.

Лиза испугалась было, но скоро оправилась и, надвинув брови на глаза, спросила:

— Что вам угодно?

— Вчера, убитый горем и унижением своим, я не простился с вами... я знал, что вы в этот день, в этот час проходите здесь, и пришел...

— Кто же довел вас до этого унижения? — спешила перебить его Лиза, — не вы ли сами? И теперь не вздумали ли стать на моей дороге, чтобы оскорбить меня какими-нибудь новыми безумными речами? Довольно и того, что вы вчера, в день моего ангела, при многих посторонних свидетелях, пришли расстроить мой праздник, внести смуту в наше маленькое мирное общество, огорчить моего больного старика и будто ножом порыться в груди моей.

— Я ныне хотел вас видеть только для того, чтобы попросить у ног ваших прощение за мои безумные речи, за все, чем мог вчера огорчить отца вашего и вас. Хоть не проклинайте меня.

— Где же был ваш рассудок, ваша так названная высокая любовь ко мне?

— Я потерял совсем голову, потому что потерял все, что мне дорого было в жизни. Признаюсь вам, вчера раздосадованный, огорченный вашим ответом, после пирушки на проводах моих друзей, отуманенный вином, я пришел прямо к вам...

— Вы уж и до этого дошли.

— Отчаяние до всего доводит, до убийства тела и души. Весть, что у вас есть жених, что вы скоро выходите замуж...

— За кого, позвольте вас спросить?

— За Сурмина, этого вчерашнего красноречивого оратора.

— Красноречивого, согласна, потому что он говорил от души как русский патриот. Однако ж, откуда почерпнули вы эти сведения?

— Ваша бывшая няня сказала это моему слуге, когда я посылал вам роковое письмо.

— Большие же успехи делаете вы на разных благородных путях! Я не знала еще до сих пор у вас достоинства подбирать сор на задних крыльцах. Не имею нужды отдавать вам отчет в своих намерениях и чувствах, но так как слух, до вас дошедший, чистая ложь, бабья сплетня, то по старой дружбе и должна вам сказать: Сурмин ни явно, ни тайно не был никогда моим женихом. Люблю его как доброго, благородного друга моего отца, как приятного, умного собеседника— ничего более. Уважаю его и за то, что он никогда не посягнет на семейное спокойствие кого бы то ни стало. В том, что я сказала вам, свидетель тот, кто читает в душе нашей. Осталась ли еще у вас искра благородства и рассудка, чтобы поверить женщине, которую вы некогда называли своим другом?

— Верю, верю я, сто раз безумный, сто раз несчастный! Теперь поймешь, что происходило в моей душе, когда я пришел к вам. Холодный ответ твой на мое письмо...

— Ты вчера говорил, что обязан повиноваться воле матери, что не можешь и не должен сказать ничего, кроме того, что говорил. И я тоже не могла написать тебе ничего, кроме того, что писала (Лиза говорила это более задушевным, любящим голосом.) Поверь мне, Владислав, бывает в жизни человека стечение роковых обстоятельств — ты сам их понимаешь, ты сам и брат твой накликали их... Перед этими обстоятельствами падают слабые души, более сильные торжествуют над ними. Ты увлечен ими, пойди против них... не уезжай... (она схватила его руку и сжала в своей), останься...

В голосе, произносившем слова: «Не уезжай, останься», было столько любви, столько надежд.

— Я послушался бы тебя, если б ты мне сказала эти слова, только одни эти слова, дня за два тому назад, теперь уже поздно. Лиза, друг мой, позволь мне еще раз, конечно, последний, назвать тебя этим сладким именем и унести его с собой в мою мрачную будущность. Своим безрассудством я обрек себя на погибель, воротиться не могу и должен погибнуть. Осталось мне молить Бога, чтобы ты была счастлива, просить тебя сохранить сердечную память о человеке, который любил тебя, как никто на свете не может тебя любить. Прощай. Попроси за меня отца простить мне безумные мои речи. Благодарю тебя за те прекрасные минуты, которыми ты меня подарила, за то счастье, которое теперь испытываю; прощай еще раз.

Рука Лизы была еще в его руке, он с жаром поцеловал ее, уронив на нее не одну горячую слезу.

— Прощай, — сказала Лиза и судорожно сжала его руку.

Грудь ее готова была разорваться, но она превозмогла себя, махнула ему платком, и пошли они оба в разные стороны с тем, чтобы, может быть, никогда не свидеться. Никто из них не заметил, что за ними наблюдал зоркий глаз соглядатая.

Так же спокойно, так же внимательно, как и всегда, дала она урок своим ученицам; ни в голосе ее, ни на лице незаметно было никакой перемены.

Пришедши домой, Лиза рассказала отцу о встрече с Владиславом и как он глубоко раскаивался в своих вчерашних безумных речах и как просил у него прощения.

Отец прижал ее к своей груди, поцеловал в лоб и перекрестил. Ни одного слова не произнес он при этом.