Изменить стиль страницы

— Слава Богу, — сказал Ранеев, скидывая шляпу, — хоть купель нашего христианства нам отдают. Благодарите, господа и госпожи, от лица всех русских.

— В этом случае вы говорите, вероятно, от себя, — продолжал Сурмин, — поляки и Киев считают своим законным достоянием. Посмотрите, как они там работают. Уже если рука протянулась, так брать все, что глазами воображения можно взять до Черного моря. Я повторяю свой вопрос: где же в православном, русском по числу населения крае польская национальность? Одни паны не составляют еще ее, как мы сказали.

— Крестьяне, что дети, выучатся тому языку, которому заставят их учиться, тем молитвам, тому знамению креста, которыми велят им молиться, и сделаются католиками, поляками.

— Зачем же им переучиваться? Из какого добра делаться им поляками, когда они русские, православные? Дети эти дорожат крестом, которым крестились их отцы и деды, твердо помнят, что они русские по вере и языку, дорожат этим заповеданным наследством, несмотря на все происки и обольщения иезуитов и тиранию панов. Вы говорили о гонении вашей веры, о притязаниях на вашу совесть.

— Говорил.

— И это клевета, сударь, бесстыдная клевета, выдуманная теми же иезуитами, тою же панской интеллигенцией, теми и другими для своих корыстных целей. Россия известна своей терпимостью ко всем верам, которые исповедывают ее подданные. Это истина, которую не хотят признать одни ее враги. Господствующая вера есть в каждом государстве. Не посягайте только на законные права ее, не делайте из католической веры какую-то польскую, не делайте ее орудием для революции. А как ваша вера унижена в Литве, в Белоруссии? У дяди моего есть имение в Витебской губернии. Он рассказывал мне о величественной архитектуре ваших каменных костелов, о довольстве и комфортной жизни ваших бессемейных ксендзов. А наши церкви?.. тесны, ветхи, на крышах поросли деревья, скудна церковная утварь, истлели одежды служителей алтаря. Только такие были в первые века христианства, когда воздвигали на него гонения. А как живут со своими семействами наши пастыри духовные? В бедных хатах их дождь льет сквозь крышу, нужды их одолевают. Где же гонения на вашу веру, на чьей стороне унижение?

— Правда, но и это доказывает, что польская национальность выше вашей в этом крае, что она умеет достойно поддерживать и храмы свои, и своих пастырей.

— Опять польская национальность! Я должен паки и повторить вам прежнее наше заключение, что там нет польской национальности, где нет польского народа. А ваша заметка доказывает, что преобладающий, высший и богатый класс поляков заботится только о поддержке своей веры и унижении русской, которая есть вера их бедных, угнетенных крестьян.

Ранеев не выдержал и к речи Сурмина прибавил иронически:

— А какими обольщениями не пытают этих несчастных! Образумься, дескать, сынку, — говорят им ксендзы, — полно тебе мотать ноги, ходить за десятки верст молиться в бедные русские церкви, которые того и гляди обрушатся на твою голову. Полно хоронить на дальних кладбищах, в глуши лесной, своих братьев и отцов. Не лучше ль бы было тебе молиться и исполнять свои требы в наших богатых костелах, бок о бок с вашими домами, слушать божественную музыку наших органов и трогательную, горячую проповедь нашу. Пусть бы почивали тогда в мире кости твоих отцов и братии у подножия наших храмов. Но не слушают бедные русские крестьяне этих обольстительных речей и по-прежнему ходят они за десятки верст в свои ветхие, разрушающиеся храмы и хоронят прах своих кровных в глуши лесов.

— Теперь остается нам очистить один из самых важных нареканий ваших на Россию, — сказал Сурмин, — если мы не наскучили своим длинным спором и особенно я своим ораторством нашим слушателям и слушательницам...

— Сделайте одолжение, продолжайте. — сказали Тони и Ранеев в один голос.

— А вы как, Лизавета Михайловна? Вы, кажется, любите споры. Помню ваши слова, некогда мне сказанные: «В природе, в жизни, все спор; что ж за победа без борьбы!»

— Я и теперь то же повторю и буду слушать вас с особенным удовольствием. В ваших словах столько патриотического чувства и нет никакого хвастовства.

И эта посылка была принята по назначению.

— Вы сказали, — продолжал торжествующий адвокат русского дела, обращаясь к Стабровскому, — что польское имя здесь унижено, в презрении.

— Говорил.

— Не слова, а факты доказывают противное. Дети так называемых вами поляков, из какой бы губернии они ни были, принимаются в наши учебные заведения, гражданские и военные, на счет правительства наравне с русскими, без всякого предпочтения одних другим.

— Ничего не имею против этого сказать.

— В войске русском, в судах, в местах финансовых, административных, вы везде стоите с нами рядом. Взгляните в адрес-календарь и вы удостоверитесь собственными глазами, сколько польских имен занимают видные, почетные и выгодные места в государстве.

— Все так, но эти услаждения, так сказать, по усам, не вознаградят поляков за потерю свободы, самостоятельности их отечества.

— Вы пользовались широкой свободой во времена ваших польских и саксонских королей, и что ж вы из нее сделали? Довели до раздела Польши. Великодушный, высокогуманный государь дал вам конституцию и как вы ею воспользовались?

— Конституция эта была нарушена разными неправдами.

— Извините, вы ее нарушили революционными тенденциями, стремлением к анархии. Вы и тут доказали, что законная свобода не по натуре вашей, что вы неспособны пользоваться ею.

— Если смотреть с вашей стороны, многое из ваших слов, может быть, резонно; могу только от лица моих компатриотов, без всяких паки, сказать в заключение: «Польша до тех пор не успокоится, пока не будет Польшей, или погибнет».

— И погибнет, если не сольется с Россией, — возвысил свой голос старик Ранеев, потрясая рукой, — двум рекам нельзя отдельно течь в одном русле.

— Спрошу вас еще, все ли польские уроженцы, как вы называете и белорусцев, говорят то же, что вы сказали?— спросил Сурмин.

— Уж конечно, все единодушно; между ними я не знаю отступников.

— Я найду вам живые противоречия; для примера укажу вам на одного, мстиславца.

— Я желал бы знать имя этого презренного человека.

— Напротив того, это честнейший, благороднейший из людей; имя ему Пржшедиловский.

Это имя ошеломило Владислава, куда девались все доводы его в пользу дела, за которое он так горячо ратовал!

— Пржшедиловский? Он мой друг.

— А мой адвокат по весьма важным, интересным делам и человек, за которого отдал бы я с удовольствием сестру свою, если бы он не был женат и полюбил ее.

— Ваши отзывы о нем не преувеличены. Пржшедиловский, конечно, не скажет о польском деле того, что я говорил, потому что он счастлив здесь. Русская девушка, которую он страстно полюбил, отдала ему свое сердце и руку, отец ее не погнушался принять поляка в свое семейство. Мудрено ли, что он прирос сердцем к русской земле!

— Отец его жены, конечно, не погнушался отдать дочь свою за белорусца, — отозвался Ранеев с какой-то горечью в голосе, — потому что уверен был в твердости и честности его характера, уверен был, что ни брат его, если он у него есть, ни он сам не изменит своему долгу и чести, хотя бы сулили ему номинацию не только в пулковники, но и в воеводы.

Как растопленный свинец, метко падали капля за каплей эти слова на сердце Стабровского.

Лиза шепнула своей подруге, чтобы не зажигали фонариков; ей было не до иллюминации; праздник был расстроен.

— Судьей в этом споре, — сказал Ранеев, — я не желаю быть и сам себя отвожу по личным моим отношениям к обеим сторонам. Пусть Антонина Павловна и дочь моя решат его и подадут, одна или другая, руку победителю.

Глаза Лизы горели лихорадочным огнем, она порывисто встала со своих кресел и спешила подать руку Сурмину, на эту руку наложила свою и Тони, как бы в знак тройственного союза.

— Как же, — заметила Левкоева, коварно улыбаясь, — вы, Антонина Павловна, недавно так горячо защищая пана Стабровского, желали ему воинственной карьеры?