Изменить стиль страницы

— Кто это? — спросил я нетерпеливо.

— Сперва скажите — нравится ли вам?

— О да! — ответил я.

— Теперь угадайте.

Гадал я долго. Не угадал. Мне не были известны эти строки. Кто?

— Не угадаете. Мария Петровых. Слышали?

— Нет!

— Еще услышите. О ней по-доброму говорят самые взыскательные люди. — И после паузы: — Чистый голос!..

Познакомились мы у Веры Клавдиевны Звягинцевой вскоре после войны. У нее в Хоромном тупике иногда собирались поэты, актеры, музыканты. Добрые хозяева — Вера Клавдиевна и ее муж Александр Сергеевич Ерофеев — создали обстановку непринужденности и радушия. Не исключались остроты, эпиграммы, пародии, словесная пикировка, ирония. Напротив, они оттеняли сердечность, с которой здесь принимали людей любого возраста, звания, любой национальности. Почти всегда на чаепитии присутствовал кто-либо из приезжих армян — поэтов или композиторов.

На одном из таких вечеров Марию Сергеевну Петровых долго упрашивали почитать стихи. Она отказывалась. Застенчивость ее была выражением глубоко скрытой от внешнего взгляда работы души. Сосредоточенность на определенном настроении, мысли, замысле заставляла ее защищаться от резких сигналов извне, от просьб читать на людях, вещать, лицедействовать. Все это ей было чуждо. Иногда она уходила в другую комнату, откуда за руку или под руку ее приводил кто-либо из гостей. Однажды и мне пришлось из другой комнаты увлекать Марию Сергеевну к гостям. Уф! Вконец умаявшись, Мария Сергеевна сдалась на милость неумолимых слушателей. Ну ладно, хорошо, просили? — Так вам и надо! И в полной тишине, когда все боялись шевельнуть рукой или переместиться на стуле, она начала. Это был другой человек. Читала она просто, естественно, степенность была внешним выражением высокого понимания миссии поэта, отрешенность от всех была сосредоточенностью на высказывании и на том, что стоит за ним. Она не заглатывала концов строк и строф, как было тогда принято, не переходила на мелодекламацию.

Общее впечатление было определенным: подлинность, духоподъемность, прозрачность слога, гармония, умеренная, опирающаяся на строгий вкус старомодность. Ничего такого, что било бы на эффект, что было бы не сутью, а посторонней остротой, праздной привлекательностью, переходящей в завлекательность, ни следа модной экстравагантности. Стиль ретро не был тогда принят в такой мере, как сейчас. Если это и была старомодность, то с таким же успехом, если не с большим, ее можно было назвать естественностью и простотой при глубине.

Не об этом ли в стихах Марии Петровых? —

Куда, коварная строка?
Ты льстишься на приманку рифмы?
Ты хочешь, чтобы вкось и вкривь мы
Плутали? Бей наверняка,
Бей в душу, иль тебя осилят
Созвучья, рвущиеся врозь.
Коль ты стрела — лети навылет,
Коль ты огонь — свети насквозь!

«Бей в душу» — это едва ли не самая высокая, резкая нота у Марии Петровых. Но она обращена к строке, к поэзии. И это можно понять, познакомившись хотя бы с двумя-тремя десятками стихотворений этого автора, хотя бы с десятком, хотя бы с тремя…

* * *

Дружба Звягинцевой и Петровых, дружба столь разных женщин, разных характеров и темпераментов, была длительной и трогательной. Их роднила любовь к русской речи, к ее звучанию в стихе — оригинальном и переводном, ревнивое до боли отношение к ее искажениям, из года в год учащавшимся. Обе захлестывали друг друга примерами такого рода искажений, доходивших до уродства. Не тот смысл, не те ударения, не тот оттенок слова. Обе любили толковые словари и не просто листали их, но и носили в себе.

«Мариша» — так называла Звягинцева Петровых. «Мариша не торопится с переводами, а книгу надо сдавать». «Мариша отмалчивается», «Мариша хандрит»… Друг без друга не могли. Три раза в день — не менее — звонили друг другу по телефону. Вера Клавдиевна — с новостями, которые не могла держать при себе, — не терпелось высказать их другому человеку. Мария Сергеевна — со словами сочувствия, участия и с вопросами: кто, что, где, когда…

Бывали случаи, когда ревность порождала подчас недоверие, порой подозрительность, иногда осторожность. Но это — мельком, между прочим, мимоходом. Все проходило быстро, все рушилось, когда в права вступала поэзия, воодушевление, работа. И — Армения. Конечно, Армения. Любовь Звягинцевой и Петровых к Армении не допускала никакой ревности. Обе переводили одних и тех же поэтов и в переводческом искусстве дополняли одна другую. Обе шлифовали две разные грани армянского поэтического кристалла. Аветик Исаакян и Ваан Терьян, Гегам Сарьян и Маро Маркарян, Амо Сагиян и Сильва Капутикян. Никакого спора о дележе. Содружество муз.

На вечерах в Доме армянской культуры, в Клубе писателей (так в ту пору именовался Центральный дом литераторов), на собраниях переводчиков, в Колонном зале Дома Союзов — везде они выступали вместе и пользовались большим успехом. В разное время Пастернак и Антокольский, Твардовский и Фадеев, Маршак и Скосырев, не говоря уже об армянских писателях, с большой похвалой отзывались о переводах Звягинцевой и Петровых.

— Вчера тебя хвалили больше, чем меня, — говорила не без ревности Звягинцева.

— Нет, тебя, Верочка, хвалили куда больше, чем меня, — возражала ей Петровых и принималась доказывать, что это действительно так. Звягинцева таяла, потому что именно это и хотела услышать. Петровых понимала, что делает нечто большое для Звягинцевой.

На портрете Мартироса Сарьяна (работа 1946 года) Мария Петровых запечатлена не только верно, но и проникновенно. Миловидное, мягкое ее лицо обрамлено волосами хотя и коротко подстриженными, но производящими впечатление длинных и пушистых. Челка на лбу не сплошная, а разделена на две-три пряди, открывающие ее лоб, хочется сказать — чело. Голова слегка подалась вперед, навстречу собеседнику, как явленное в жесте внимание к нему.

Взглянув на Марию Сергеевну, один сказал бы: мила, другой — красива. И только третий отметил бы обаяние этого лица, на котором постоянно происходила борьба между желанием высказать то, что на душе, и стремлением сделать его незаметным для постороннего взгляда. С лицом происходило то же, что и со взглядом. Свет и тень вели на этом лице игру, за которой было интересно наблюдать.

Во всей фигуре Марии Сергеевны была выражена истинная грация (хочу употребить именно это старинное слово), какая-то внутренняя пластика. Что-то капризное, вроде бы даже избалованное. Ан нет, что-то отменно знающее тяжелый ежедневный труд, частую нужду, тяжелые утраты («Судьба за мной присматривала в оба, чтоб вдруг не обошла меня утрата»). Нечто было в ней стеснительное, застенчивое и в то же время отважное — от курсистки, начинающей народоволки. Была в ней красота, пугающаяся себя. Желание пригасить на людях свою яркость. Это, как я думаю сейчас (а тогда не думал), врожденный артистизм натуры, жажда высокой игры, игры жизненных сил.

Имел я возможность наблюдать за Марией Сергеевной на собраниях переводчиков (где по ее просьбе я избыточно витийствовал), в Голицыне — за общим столом и в ее комнате, в Вильнюсе. Всюду она привлекала всеобщее внимание своим нежеланием привлекать его.

О себе говорила с неохотой, иногда уничижительно, как о лентяйке, постоянно непоспевающей со взятыми на себя обязательствами. Об этом позднее мы прочитали в стихах:

Ни ахматовской кротости,
Ни цветаевской ярости —
Поначалу от робости,
А позднее от старости.

Молчание, активное молчание («Silentium!» — тютчевское, с восклицательным знаком) Марии Сергеевны, ее сомнения в себе, колебания, неуверенность, незащищенность — вся гамма чувств проходила через ее сердце и скупо отражалась на лице. От высокой гордости — до гордыни непризнанности, которую от себя гнала, гнала.