Он пообедал в ресторане, лег в номере на кровать и проспал до вечера. Проснулся в темноте. От окна тянуло холодом, а он был в ис­парине и давило сердце. Наверно, заснул в неудобной позе и мешала одежда или, может быть, уже и началось с сердцем что-нибудь. При­виделись какие-то кошмары, будто случилась непоправимая беда, как в романе, прочитанном в детстве: полетела вниз кровать, полетел и он вместе с ней, как в кабинке лифта, и очутился в темном подземелье в железной маске. Он осознал, что лежит в брюках и смятой, про­потевшей под мышками рубашке, а кровать его стоит неподвижно в номере, но ощущение жуткой ошибки осталось, будто он должен был быть не здесь и нельзя, недопустимо было оказаться ему здесь, и если не железная маска, то что-то иное давит на лицо, меняя его как уско­рение реактивного самолета искажает лица летчиков.

Ну, не поедет он, подумал он, поедет Саня. «Не в последний раз с вами встречаемся, нам ссориться нельзя, ребята мои перегнули палку, но впредь...» И все пойдет по-прежнему, будто и не было этой зимы...

Заявление написать проще всего. Устроиться на спокойное местечко, киснуть... Вечерами развлекаешься тем, что чинишь приборы в клинике у Надьки, философствуешь: «В языке нет слова, озна­чающего отсутствие желаний...» А требуют такие вот, без желаний, всегда больше, чем другие... «Вы же не пойдете лаборан­том»,— до чего ж тогда легко было!.. Он поедет на АМЗ, за двести ди­зелей откажется от всех претензий, но это будет последняя его уступ­ка, и больше он никогда...

Но он уже не верил себе и знал, что, согласившись теперь, будет соглашаться еще и еще.

Мысль снова возвращалась к Игорю, не помогала ирония. «Уж не завидую ли я ему?» — подумал он и рассердился на себя. В конце концов, он никому ничего не обещал и никого не обманывает. Лучше честно сказать себе, что способен на немногое, чем выбрать не по силам и потом уйти налегке. Конечно, это большое удовольствие — быть выше обстоятельств. Но он в праведники не набивался.

Он дотянулся до выключателя, зажег лампу. Сел в кровати. Его ждут на заводе со сталью и двигателями. Никого так не ждут, как его. И он привезет все. Эх, полным-полна коробочка, есть и ситец к парча... Умылся, переменил рубашку и вышел из номера. Когда он проходил мимо комнаты, из которой уехала Тамара, дверь отворилась, вышла из нее пожилая краснощекая женщина и заперла за собой. В холле сидели перед телевизором люди. Краснолицая женщина села в свобод­ное кресло. Ее молодой соседки не было. Юшков пожалел об этом: она понравилась, можно было бы поговорить с ней, да если и не по­дойти и не заговорить, все равно, когда есть поблизости женщина, на которую приятно смотреть, жить еще можно. Он подумал, не в ресторане ли она, но и там ее не оказалось. Видимо» и она уехала.

В ресторане за его столиком два командированных, оба призе­мистые, мешковатые, стеснительные, похожие друг на друга, потихонь­ку налаживали дружбу. Разговор, как водится при случайном знаком­стве, шел об окладах и ценах, о мясе и урожаях, и в частых паузах то один, то другой, пытаясь выглядеть разбитным и видавшим виды, подмигивая, подливал в рюмки. Короткие, неповоротливые шеи бы­стро багровели, глаза начинали блестеть, на лбах выступал пот, и мужики освобождались от скованности, пытались втянуть в разговор Юшкова. Он не стал пить с ними. Вернулся в номер и смотрел там телевизор, пока не кончилась программа.

Утром Юшков спустился в холл, не зная, что будет делать. В коридоре гудел пылесос. В креслах перед выключенным телевизором сидели несколько человек, один из них, бритоголовый, был в пижаме. Зазвонил на столике телефон, кто-то поднял трубку, послушал и крикнул: «Нижний Тагил! Кто заказывал Нижний Тагил?» Юшков вздрогнул: неужели его нижнетагилец здесь? Но трубку взял брито­головый в пижаме. Юшков дождался, пока тот поговорил, и спросил: «А где Василий Григорьевич, который раньше сюда ездил?» Бритого­ловый не знал никакого Василия Григорьевича, спросил фамилию, а фамилию Юшков не помнил. «Невысокий, лохматый, большой крас­ный нос... ну, очень большой нос». Бритоголовый тут же сообразил: «Кантин. Ну конечно.— И посуровел, как подобало случаю: — Он умер. С сердцем что-то было. Год, по-моему, тому... Или нет, два». Дирек­триса прошла мимо в мокрой от стаявшего снега шубке, распахивая ее на ходу. «Как вам номер, Юрий Михайлович? Угодила я вам?» Он поблагодарил и поспешил наверх, чтобы она не затеяла разговора. На лестнице столкнулся с молодой «девочкой» Тамары. Она была в паль­то, пуховый платок завязала вокруг головы. Юшков обрадовался: «А я думал, вы уехали».— «Нет»,— простодушно ответила она и покрас­нела. В платке ее лицо показалось совсем детским. Из-за оттопырен­ной нижней губы. Юшков сказал: «Вчера вечером вас здесь не было» — и она все так же простодушно стала объяснять, где она была вечером: у нее тут отец и мать живут неподалеку, ездила к ним.

Она подождала, пока Юшков сбегал в номер за пальто. Все тот же мокрый снег летел навстречу, ветер задувал за ворот и рукава, шли, подставляя ему лбы. Женщину звали Сашей. Приехала она из-под Воркуты, там работала в НИИ техником и никогда не занималась снабжением, но вот понадобилась для чего-то сталь, а тут ее родители, отец на комбинате работает, и согласилась поехать, чтобы повидаться со своими. Сталь отец для нее достанет, он даже к директору ходил, с директором он работал в молодости на одной печи.

Все оказалось не таким, как представлял Юшков. Никакой не было чистенькой квартирки в Ленинграде или Москве, не было девоч­ки с оттопыренной губкой и нотной папкой на шнурке, которую мама водила за ручку в музыкальную школу, как водила Алла Александров­на своего сына, не было оранжерейного одиночества воспитанного ре­бенка, сторонящегося разбитных одноклассников. На Саше в детстве были огород и восемь соток картошки, кабан в сарайчике и три млад­ших брата. В девятнадцать она вышла замуж за Сережу, сразу пошли дети. Илюше, ее уже десять, Танечке семь и всегда болеет, а Альбине два года, еще ходить не начала и почему-то не говорит, но врач ска­зал, что немой она не будет. Сережа — шофер, работает много, иной раз по пятьсот в аванс приносит, и ей тоже идут северные, но, навер­но, хозяйка она плохая, деньги не держатся... Все это Юшков узнал, пока шли они к стальной калитке с белой трафареткой «Посторонним вход воспрещен». Он откатил ее, и они с Сашей оказались в отделоч­ном цехе, в серебряном свете, где сизые стальные штанги двигались бесконечной чередой по стальным роликам, как сплотки бревен по холодной, осенней воде. Мимо вагонов, посматривая на связки метал­ла, плывущие над головой, они прошли к конторке Володи.

Там уже был Сашин отец, маленький, сморщенный, в распахну­той телогрейке и валенках. Он потрясал перед Володей бумагой, си­лясь вразумить человека, который не хотел понимать очевидное: «Директор тебе не указ? Свою власть тут показываешь? Кто тебе указ, если директор не указ? — Увидел дочь и совсем разошелся.— Дай сю­да телефон, я ему позвоню, он сам тебе скажет!» «Некогда мне с ди­ректором разговаривать»,— буркнул Володя. Сняв трубку, он вызвал железнодорожную станцию, кричал про порожняк, двухосные и четы­рехосные и, бросив трубку, вышел из конторки, зашагал мимо Юшко­ва к вагонам.

Саша обеспокоилась: не вышло? Отец ее делился с Юшковым: что за люди, директор сам дал команду, сам звонил, а они... Юшков объяснил: идти с бумагами следует не сюда, к Володе, а в производ­ственный отдел к Борзунову, тот даст указание Ирине Сергеевне или Полине Андреевне, они — начальнику цеха, тот дальше, пока не дой­дет до Володи. Сашин отец притих. Он-то думал, что, побывав у ди­ректора, все сделал, а оказалось — столько еще начальства. А он в первой смене, отпросился у мастера сбегать на минуту...

Они пошли к Борзунову втроем. Тот взглянул на бумаги и как будто обрадовался им: «Куда ж вы делись, я вас ждал, Семен Заха­рович звонил мне, сейчас хрома нет, но через шесть дней будет, это такой пустяк, стоило ли ради этого беспокоить Семена Захаровича...» «Дак я думал... дак ведь не знал...» — оправдывался Сашин отец и виновато переминался с ноги на ногу, теребил в руках ушанку.