«...мне не так уж было плохо в цехе,— говорил Кацнельсон.— Но я понял, что начал загнивать. Человеку обязательно нужны в жизни перемены и риск. Можно, конечно, жить без них. Можно без многого прожить и не почувствовать, что чего-то не хватает. У человека сами собой отмирают желания».— «Так это хорошо,— усмехнулся Юшков.— Мечта всех мудрецов востока».— «Может быть, для йогов это хорошо. Они впадают в нирвану. А на Западе начинают горькую пить или заболевают каким-нибудь раком. В языке нет слова, обозначающего отсутствие желаний. Будь оно, мы, может быть, жили бы иначе. Всякими оговорками мы так усложнили себе работу принятия решений, что на нее уходит вся энергия. И не остается на то, чтобы желать. Мой брат рабочим пошел. А я не могу. Недавно показывали мне одну книжку. Там есть, так сказать, мыслишка: люди учились, мол, на врачей и адвокатов, потому что это легче, чем пахать землю и доить коров. Мерзкая книжка. Быть врачом не легче, чем крестьянином, и инженером не легче, чем рабочим. Просто есть разные натуры. Один, совершая изо дня в день одно и то же, может быть в гармонии с собой, а другому постоянно нужны новизна и риск. У каждого свой порог реактивности, свой оптикум раздражителей...»
Юшков был не в том настроении, чтобы следить за мыслью Игоря, который, как обычно, оторвался от сегодняшних забот, словно они уже решились все, и решал какие-то одному ему видимые вопросы. Он позвонил дежурному по отделу: если двигатели все же придут сегодня, пусть звонят ему по такому-то телефону. «Собирайся, Игорь».
Было пять часов. Мороз ослабевал, но поднялся ветер. Труба над стальцехом розовела, а вокруг все было голубым — снег, тени, алюминиевые стены нового склада, электровоз, который медленно выплывал из-под моста, вытягивая за собой платформу. Кацнельсон и Юшков остановились, пытаясь разглядеть, что на ней. Электровоз приближался, задержался у стрелки, повернул, и они увидели двигатели. Бросились назад, к пульту, и через несколько минут загудели динамики, вызывая к платформе электрокары и грузовики. С платформы двигатели везли прямо на сборку.
Открыл дверь — крик, визг, Сашка и Таткина дочка очумело несутся из кухни в комнату, орет электрофон, Татка отплясывает с блюдом в руках, хохочет тесть,— встретил настороженные взгляды Ляли и матери, словно бы те ждали, вдруг не он войдет, а кто-то другой, угрожающий их веселью, и тут Сашка в заячьей маске бросился к нему, он подхватил сына, и мать заулыбалась, а Ляля фыркнула что-то приветливое, и он забыл про их взгляды, а потом, уже сидя за столом, отвечая тестю (тот кричал: «Юра, мы с тобой тут два мужика!.. Да и Сашок, и Сашок, конечно же, и Сашок, три мужика! Юра, за женщин!» — тесть в последнее время считал обязательным быть бодрым и говорить громко), Юшков вспомнил те взгляды матери и Ляли и понял — и на мгновение нехорошо стало,— что они всматривались, какой он пришел: в настроении или же опять киснет...
Ему было хорошо. Словно бы воздух комнаты внезапно приобрел свойство передавать чувства, и они перетекали к нему от близких людей. Самыми мощными генераторами были дети, и он жил чувствами Сашки и его сестренки и нетерпеливо ждал вместе с ними подарков, волновался, пока развязывали мешок, и вот — визг, восторг, и он вместе со всеми заразился детским восторгом, и еще материнской растроганностью, и Таткиным весельем, и когда Ляля только взглянула на сестру, он уже наперед знал, что сейчас она поднимется и будет танцевать, расшалится, завертит бедрами, что-то изображая, как будто так все уже бывало с ней, хоть никогда так не было и не похоже на нее это было вовсе. Он угадывал наперед ее движения, словно бы он внушал ей их. У нее блестели глаза, а он чувствовал в своих горячее жжение, и как когда-то в студенческие годы Ляля удивила незнакомой красотой и необычностью, так теперь она удивляла сходством с той, привидевшейся однажды. В движениях необычные смелость и пластика появились, и тесть, гордый дочерью, заплясал рядом с ней. Он, тесть, много выпил, а Юшков был трезвым и свежим, как давно уже не был, и понимал теперь то, что пытался объяснить ему Игорь, когда толковал про желания, которые появляются, если человеку хорошо. Мать робко придвинулась к нему, дотронулась до его руки, и он чувствовал ее одиночество, чувствовал вокруг нее плотный прозрачный панцирь из мыслей, воспоминаний и чувств, который давил ее все последние годы, отделяя от людей, и преодолеть который она могла лишь с помощью других, сквозь этот панцирь прорубающихся к ней извне. Чувствуя вину перед ней за то, что никогда не помогал ей этим, он принимал ее жажду общения, как принимал сейчас все человеческие жажды и желания.
Он вспомнил, что должен позвонить Чеблакову, и, набирая номер, думал о друзьях, о странном звонке Наташи, вспомнил обрыв над озером и слова, что он философствует оттого, что лишен возможности жить активно, подумал растроганно: умная она все-таки девка и никакого ей нет в этом проку. «С Новым годом! — крикнул он в трубку.— Разрешите доложить, товарищ начальник, что конвейер мы не держали!»— «Ты бы еще в семьдесят шестом году мне это сообщил,— отозвался Чеблаков.— Семь часов назад платформа прибыла». Это показалось смешным. «Ничего, Саня! Хорошо, что хорошо кончается». «По-моему, все только начинается,— сказал Чеблаков.— Ну, тебе, Ляльке, тестю, всем — самые сердечные».
Январь прошел хорошо, начался февраль. Завод готовился к своему юбилею. Люди ждали наград, премий и новых квартир. Монетный двор изготовил специальные значки. Красились фасады корпусов. На предзаводской площади и над центральной проходной устанавливали яркие огромные панно и тянули гирлянды иллюминации. К юбилею приняли обязательство выпустить двести машин сверх плана.
Юшков запасся нужными письмами и поехал на АМЗ. Начальник сбыта, желчный, раздражительный капитан в отставке, которому по болезни пришлось уйти из армии, рад был случаю отыграться: «Штрафовать проще всего. Много ума не надо. Даже бланк претензии — и тот в типографии отпечатан, только распишись... А теперь что я могу вам сделать? Ничего не могу. Зря государственные деньги на проезд потратили, езжайте назад. И скажите вашему Дулеву, что у нас плановое хозяйство и я знать не хочу про ваши двести машин».
Юшков встречался с директором и секретарем парткома. Сочувствовали, кивали и показывали графики: «Вот наши возможности. У нас свои поставки. Постараемся, но обещать ничего не можем».
Вернувшись, он пошел к Чеблакову. У того только что закончилось совещание, вокруг стола толпились со срочными бумагами, входили и выходили люди. Юшков сел в дальнем углу, листал проспекты иностранных фирм. Наконец Чеблаков освободился. Выбрался из-за своего стола, сел рядом. «Ну, что привез?» Юшков рассказал. Ему показалось, что Чеблаков прячет глаза. «С двигателями, Юра, ладно...» — «То есть как ладно?!» — «Со сталью хуже. Черепановск опять не дает сорок-ха на поворотный кулак. Там сидит Тамара, но это пустой номер. Съезди. У тебя там контакт». Юшков не сразу нашелся. «Что же, выходит, все, что мы с тобой затевали, насмарку? Опять с подарками?» — «А что бы ты делал на моем месте? Тридцать тысяч человек приняли обязательство, и вот я должен объявить, что мы это обязательство сорвем».— «С нами не советовались».— «Я тебе, Юра, никогда не отказывал. Мы с тобой должны держаться друг друга. Не будет меня — и у тебя ничего не получится». «А если я откажусь?» — спросил Юшков. Чеблаков потрогал красивые глянцевые листки. «Незаменимых людей нет, Юра. Мы с тобой оба заменимы. Может быть, это и есть идеальная организация — не зависеть от субъективных факторов? Крутится себе машина, нигде не скрипит, вроде бы хорошо. Незаменимых нет — это факт. Надо ехать».
Юшков пошел в отдел. Секретарша передала бумаги на подпись, сказала: «В четыре совещание у главного конструктора». Юшков спросил: «Где Игорь Львович?»—«На рессорном». Он прошел в кабинет, сел за стол. Вскоре появился Кацнельсон. Замерзший, в пальто и шапке. «К конструкторам пойдешь ты или я?» — «Иди ты»,— сказал Юшков.