Лесничий уже собрался уходить, но дед опять остановил его:
— Я ведь, товарищ начальник, во время голодухи в войну только благодаря лесу и выжил.
Лесничий с удивлением посмотрел на него.
— Истинный крест! — Дед встрепенулся, став еще более потешным. Он стоял босой на траве, со встрепанными на голове кудрями, скромно сложив на груди руки.
— Коровка моя стала было погибать, ноги ее уже не держали. Трава вся вокруг выгорела, а та, что в лесу, уже другими скошена. Осталось только лесное болото. Попробовали там мужики косить, да чуть не утонули. Решил я рискнуть. Косил на досках. А тут еще как назло дожди полили. Ох и тело же у меня опосля от этого болота гноилось! Зато детки выжили, да и я сам, как видишь, жив-здоров. Как говорится, была бы коровка и курочка, состряпает и дурочка. Поп наш деревенский, что похоронил в ту тяжкую пору не один десяток, увидел меня как-то вылезающего из болота. Бреду я весь в грязи, и сено такое грязное, комарье облепило, оводы поедом меня жрут. «Ты, — говорит, — Егор, святой». А я ему в ответ: «Нет, батюшка, я грешный». — «Это почему же так? — спрашивает. «А потому, — отвечаю, — что почти половина всех людей в поселке умерла, а я все еще живой, маюсь».
— Ладно, ну тебя, — произнес лесничий и пошагал к дому Егора.
«Обхаживает он Наталку, — думает Егор. — Только пустяки все это, мою Наталку ему не отбить. А коли хочется ей, пусть поозорничает. Как-никак он молодой, а я старый», — и, закатав штаны, он размашисто жвыркнул косой по траве, точно спичкой по коробку.
С десяток лесничих пережил старик, потому что лес не принимал их, а Егора лес принял. Он кормил его, отвечая любовью на любовь. Лес понимал Егора, и Егор понимал лес. С двенадцати лет начал лесорубить Егор. Вот здесь, в трех метрах, на этой теперь уже глухой, буреломно-непроходимой опушке, по весне родила его мать. Отец комиссарил. А их у матери было четверо. Вот и приходилось ей почти не вылезать из леса; то она собирала ягоды, то заготовляла дрова, то ходила с инвалидами-мужиками охотиться.
Три жены было у Егора, все они были добрые, хорошие, но, увы, пережил он их. Разъехались по свету сыновья и дочери, давным-давно обзавелись семьями, теперь у него и праправнуки появились. Егор любит рассказывать, что на его шестидесятилетний юбилей лес подарил ему Наталку. По осени заготовлял он для школы дрова. А Наталка то ли от вдовьей тоски, то ли еще от чего, грибы собирая, взяла да и заблудилась. Когда стемнело, стала она кричать, звать на помощь. Ее крик и услыхал припозднившийся на работе Егор. Нашел в темноте Наталку и привел к себе домой. Оказалось, что она на двадцать лет моложе его. Живет в городе. Был муж моряк, да вот утонул. Детишек не было из-за ее бесплодности. «Бесплодная! Ну и что с того?» — подумал Егор. А что она моложе его, так и это не беда. Обняв разомлевшую от баньки Наталку, он тут же, на сеновале, не откладывая на завтра, доказал, что он еще мужик хоть куда и что своей любовью к ней еще может долго украшать ей жизнь. А рано поутру, взяв косу, он повел ее в лес. Потаенные грибные места в лесу только он один и знал. Отыскав первое попавшееся, он накосил ей грибов целую гору. А она, подоткнув подол за пояс, в каком-то смущении, то и дело смеясь, собирала их и ласково говорила:
— Я тебя в темноте и не рассмотрела как следует.
— Да пойми, не старик я еще, — доказывал он ей. — Я мужик, и мужик еще в силе.
— Ладно, будет тебе, не серчай, — ласково успокаивала она его. — Что мужик ты в силе, я, слава Богу, уже знаю. Ой, если бы кто только знал, что я после этой нашей ночи поверила в чудеса.
И Егор, отогнав недовольство из-за разговора о возрасте, довольно улыбался.
— Э-э, да нечего меня хвалить, я мужик, как и все. Если бабу какую заприважу, то уж она не уйдет.
— Горько-о-о! — смеясь, кричала Наталка.
— Горько так горько-о, — подхватывал Егор и целовал ее в полные губы.
Так вот и прибилась к его дому Наталка.
Егор старательно косил, подбирал траву из-под каждого кустика, выгребал ямки, оголяя близлежащие стволы и молодую, но уже крепкую поросль, выбившуюся к свету из диких, как попало попадавших семян.
Жары еще не было. И он решил выкосить опушку до ее прихода. Роса под лезвием косы прыскала. И намокший от нее черенок смолянисто блестел.
Лес слепил яркой зеленью, шелестел, наполнял воздух неизъяснимо пахучей свежестью. Полотно косы облепили мелко порубленные кусочки травы. И от этого она походила на зеленого пузатенького ужа, равномерно повизгивающего, перекатывающегося на спине и жадно слизывающего густое разнотравье под самый корень. Зеленая коса, зеленый лес, зеленая трава — который год, который день. Вызванивали что-то иволги в кустарнике. А на сосне охрипло кого-то звал к себе дятел. Бабочки смахивали с цветов пыльцу. И на глазах рос родившийся только что муравейник, муравьи ползали по траве и, перегоняя друг друга, тащили к своему жилью все, что попало.
Пока Егор оттирал косу от налипшей травы, рядом с ним вдруг опустилась ворона. Бессмысленно хлопая крыльями, она точно сумасшедшая протяжно закаркала. Егор отнес ее в заросли и пустил на траву. Но она опять запрыгала ему под ноги. Ворона вся дрожала и с каким-то стоном каркала. Егор поднял ее и, ласково погладив, сунул за пазуху.
— Виноватого ищешь, — пробурчал он. — А ведь сама небось меры не знаешь. Яблочный сок, яблочный сок. Гляди, сцапает тебя лиса или собака, тогда узнаешь, как жрать без меры этот яблочный сок.
Вскоре приехал на лошади Данилыч.
— Так я еще не накосил! — крикнул Егор.
— Ничего, ничего, я посижу, — ответил тот. Данилыч мужик работящий. Руки у него шершавые и красные. Мужик он огромный, с широченной бородой. Вот только нос у него не удался, какой-то маленький, остренький.
— Что, опять яблоки забродили? — указав на ворону, спросил его Егор.
— Опять, — ответил тот и, переступая с ноги на ногу, добавил: — Сын утром два мешка сбросил.
— Поди ты! — удивился Егор. — Это сколько же там у них в Ашхабаде яблок? — и улыбнулся. — Хорошо, наверное, им там живется…
— Да на кой мне эти яблоки, — прерывисто проговорил Данилыч и вздохнул. — Мне бы с ним рядышком посидеть.
— Ты, чай, за двадцать лет его и не узнаешь?
— Узнаю…
— Это как же?
— По голосу…
— Поди ты? — И Егор с уважением поглядел на Данилыча.
Чуть правее от опушки, на горке, метрах в ста, проходит железная дорога. Несутся по ней товарняки и пассажирские поезда. В десяти километрах от лесничества, где живет Егор с Данилычем, находится станция Печки, железная дорога здесь идет под горку, и поезд развивает такую сумасшедшую скорость, что кажется, полотно вот-вот разлетится по сторонам. И лишь один раз в неделю рано утром напротив леска, где живет Данилыч, на каких-то полминутки притормаживает пассажирский скорый Ашхабад — Москва. И каждый раз из последнего вагона среди бряканья и визга состава раздается по-детски жалобный выкрик.
— Батя, ты жив? — и тут же из приоткрытой тамбурной двери вылетает мешок, а за ним и другой. — Мелкота моя, батя, для тебя гостинец собрала… — Дочерна загорелый парень выглянет из тамбура и помашет отцу рукой. — Угоссяйся… батя-я… угоссяйся…
С грохотом столкнутся буфера, и замерший было вагон заскрипит что есть мочи, вздрогнет раз-другой и понесется во всю прыть.
— Батя, когда мелкота моя подрастет, я ее к тебе привезу… У вас тута хоросо, все леса да леса…
Отзвучат, отстучат колеса на рельсах. Унесут состав, оставив лишь пыль да мазутную грязь и мешок-два с яблоками. И долго будет стоять Данилыч, провожая уходящий поезд. Так хочется ему расплакаться, зареветь, чтобы смыть душевную боль-тоску. Но, увы, как ни силится он — слез нет. Молча прячет глаза от птиц, слетающихся к огромной яме, переполненной бродящим яблочным соком. «Эх, собачий раздор, и откуда ты только взялся…» — шепчет он и, подавляя дрожь в теле, смолит одну папиросину за другой. Затем садится на мешок и, развязав тесьму, берет первое попавшееся яблоко. Каким-то неживым кажется оно ему и вовсе не красным, а аспидно-черным… Тут же выпускает он его из рук. Секунду-другую смотрит, как оно очумело несется под горку к бродящей яме. Он почему-то не может есть эти яблоки. «Эх, умереть бы мне сейчас…» — он ежится от неведомого холода, в смущении пряча руки под мышки.