Изменить стиль страницы

— Свет… Свет… — кричу я. — Подай одеяло, мне холодно…

— Пожалуйста… — и она торопливо протягивает мне байковое одеяло, а потом вдруг радостно кричит: — Ой, а мы, кажется, приехали… Двадцатая больница, приемный покой…

С трудом, продолжая вздрагивать, я вношу вместе с водителем больного в приемный покой. Постепенно отогреваясь, подаю дежурному сопроводительный лист, в котором в графе «заключительный диагноз» обозначено «озноб неясной этиологии» и три вопросительных знака. Больной, продолжая трястись, что-то мычит и ударяет себя в грудь.

— Мы его кирзовую сумку забыли… — прошептала Света. — Я сейчас принесу ее.

А тем временем дежурный врач, прочитав фамилию больного, спокойно, как ни в чем не бывало произнес:

— Так это же наш Романов. — И, внимательно посмотрев на меня, он еще спокойнее добавил: — Ничего страшного, загружайте его вновь в свою машину и минут двадцать повозите по городу. Даю вам гарантию, озноб слетит с него, как с гуся вода.

А затем, подойдя к Романову, он ласково похлопал его по плечу.

— Опять небось понервничал?

Тот что-то невразумительно промычал.

— Слышите, — сказал вдруг врач. — Так что забирайте его обратно и катайте.

Мне стало не по себе. Я возмутился.

— А разве здесь, в приемном, он не может очухаться?

— Нет, — спокойно ответил врач. — Ему только «Скорая» и помогает. Минут двадцать покружат с ним по городу, и, глядишь, все на место становится. Вы, доктор, его не знаете, а мы его знаем. Но только ни в коем случае не думайте, что он притворяется.

Врач помог нам погрузить Романова обратно в машину. А когда мы уже собрались отъезжать, он сказал:

— Что-то с нервной системой у него. С ним и стационарники, и клиницисты пытались разобраться, но так и не разобрались.

И мы поехали. Света молча сидела около больного и с удивлением смотрела то на меня, то на него. Идея катания больного на «Скорой» по городу показалась мне неубедительной, а потом вызвала раздражение. И даже сопротивление. Недолго думая, я заехал в первую попавшуюся больничку, но и там, как только услышали фамилию больного, воскликнули:

— А, так это же Романов… Разве вы не знаете? Его просто надо повозить по городу, и все у него пройдет.

«Да неужели это сон?» — подумал я. Но, увы, никакого сна не было. Передо мной был Романов, компетентные врачи, Света, автомашина с красным крестом на боку, дорога и родной город. Мало того, мне то же самое сказали и в третьей и в четвертой больнице.

— Так это же Романов, — говорили все хором. — Вы его катайте, катайте…

«Что за черт?.. — думал я. — Ведь мы уже, считай, кружим с Романовым по городу более получаса, а он все равно как дрожал, так и дрожит».

Но тут больной, неожиданно перестав дрожать, как ни в чем не бывало прошептал:

— Пить… пить…

Света ему тут же подала воды. Он, выпив ее, привстал, рукавом вытер лоб, а потом сказал:

— Ну, кажется, я выжил, — и, взяв свою кирзовую сумку, он без всякого труда вышел из машины, плотно закрыв за собою дверь. Я кинулся вслед за ним. Я остановил его. Я спросил:

— Дорогой, да что же это с вами такое было?

А он, достав из кармана папироску, воткнул ее в рот и закурил, а потом, как-то небрежно махнув рукой, сказал:

— А с кем, доктор, не бывает, — и, взяв из моих рук очки, которые он позабыл в машине, добавил: — С начальником на работе поругался, и вот на тебе… На войне гранатами в меня бросали — и ничего, выжил, а тут… Понимаешь, доктор, он все бесплатно хочет, за счет государства, привык, понимаешь, хапать, и без всякого стыда все это делает, словно так и надо… Никто ему не скажет, а я ему высказал. Вот и зазнобило.

Я как только мог начал его успокаивать. А потом, бросив и машину и Светку в ней, проводил домой. Постепенно он успокоился, и голос его стал менее сердит, а когда я шутя сказал, что из-за его озноба тряслись не только машина, но и асфальт под ней, он засмеялся:

— Да что вы говорите?

— Да-да, — убеждал я его. — Из-за вашей тряски мы даже потеряли запаску.

Он смеялся. Он был рад, что его не унижали, после того что с ним случилось на работе. Видно, он поверил, что я понимаю и поддерживаю его. Нет-нет, не сочувствую, а поддерживаю.

Вот так я неожиданно познакомился с известным на весь город больным но фамилии Романов. И вскоре наше знакомство перешло в дружбу.

Хорошим он оказался человеком, честным и открытым.

Вызов за вызовом всю ночь. Они разные — сложные и простые. Добрые и злые. И если для большинства людей, спокойно спящих в это время, ночь — это ночь, то для нас ночи не бывает, для нас она — продолжение рабочего дня. Торопливо кем-то набираются всего две цифры. И вот уже ломится в телефонную трубку чья-то неутешная боль, страдание, горе, несчастье…

Голос диспетчера в который раз строго скажет:

— Двадцать вторая, на вызов.

Так хорошо знакомое для меня слово — вызов. Но до сих пор сколько в нем загадочности, боли и радости, встреч и расставаний. И в который раз, беря бланк-вызов из окошечка диспетчерской, мысленно говорю себе: «Доктор, если вы себя плохо чувствуете, улыбнитесь чуть-чуть!»

РАССКАЗЫ

Снег на Рождество img_7.jpeg

ТИХИЕ РАДОСТИ

Снег на Рождество img_8.jpeg

Рано поутру, когда конюх лесничества Иван Данилыч заиграет на свирели, дед Егор встает. Кое-как оглядевшись по сторонам, потому что весеннее прыткое солнышко бьет а глаза, он достает из-под кровати полено и, ударив им по деревянной перегородке, кричит:

— Наталка!.. А Наталка, где ты?..

— Тута я, тута, — отвечает весело ему женский голос. И вскоре сама Наталка, розовощекая, улыбающаяся, предстает перед ним.

— Слава Богу! — задумчиво и тихо произносит успокоенный дед, и маленькие глазки его добреют.

Наталка, красиво изогнувшись, целует деда в щеку, затем в высокий лоб и, раза три проговорив: «Ох ты мой родимый!», добавляет: — Ну-кось, дедуль, примерь новую рубашку, а то ты небось все в старой и старой.

Дед нерешительно встает с койки. Надев новую рубашку, глядится в зеркало. Свирель Данилыча звучит мягко и печально.

— Ну-кось, дедусь, повернись.

— Спасибо, рубаха отменная, — благодарит ее Егор и улыбается.

— Ну а теперь дай я тебя еще раз поцелую, — и Наталка, обхватив Егора своими крепкими руками, мгновенно целует его в губы.

— Да погоди ты, — вдруг отступает назад Егор. — Не время сейчас. Ты вот лучше скажи мне, коса на месте?

— А что с ней станется? — фыркает Наталка и, надув губы да застегнув распахнувшуюся было кофточку на груди, идет на кухню, где так начинает греметь посудой, что звук свирели умирает.

Прищурив глаза, она смотрит, как Егор, улыбаясь, берет косу и пьет квас из бутылки в плетеном соломенном чехле.

— Дедуль, перекусил бы.

— Да не бойся ты, скоро я.

И Егор, ополоснув у колодца лицо, сорвал пук травы и вытер косу. И она заблестела, точно человек улыбнулась, разогнув свою чудесную бровь-дугу.

— Данилыч, ты на меня не гляди. Ты играй, мой милый, играй! — кричит Егор, завидев у березы Данилыча. Тот, немного зарумянившись от этих его ласковых слов, вздрагивает, а потом, помигав глазками, вновь играет. Свирель у него маленькая, аккуратненькая, с красным ободком на конце. Намокшие усы и уста его блестят на солнышке, и Егору кажется, что он пьет воздух точно воду. Береза, под которой стоит Данилыч, тоже вся блестит и сияет, ее листва, точно разбитые осколки зеркала, слепит глаза. Тут же рядом гуськом пасутся лошади. Недалеко и телега, на которой сидит мальчонка. Жуя пирожок, он смотрит в синее небо. На нем розовая рубаха и кепка, такая огромная, что в нее вместятся еще две детских головы. Вся телега усыпана яблоками. Они до того красны, что издали похожи на раскаленные печные угли.