— А вот и дом, — улыбнулся Колька, пропуская Лену вперед.
— Ой, сколько тут снегу намело… — воскликнула Лена и звонко засмеялась. Луна осветила ее тоненькую фигурку, пуховые рукавички, пуховый платок. Припущенная снежинками, она походила на Снегурочку.
— Ай, не беда, — воскликнул Колька…
И, взяв лопату, начал расчищать дорогу. Лопата в его руках точно игрушка. Расходящиеся по сторонам клубы снега запушили его волосы, выбившиеся из-под шапки. Широкие брезентовые рукавицы блестели алмазами. Лена смотрела на Кольку и не верила. Ее муж в полушубке и валенках, то и дело улыбающийся, был Дедом Морозом. Настоящим Дедом Морозом, даже с серебристой лентой через плечо. А вместо лопаты в его руке посох.
— Чтобы удобнее тебе было пройти, я дорожку примну… — И, хлопая в ладоши, Дед Мороз начал ловко топтаться на месте, с любовью глядя на Лену и приглашая в дом. Она зашла. И когда он включил свет, увидела у печки в кроватке спящих дочурок. Крохотные кроватки их были заполнены подарками…
Где-то за окном закукарекал петух, словно напоминая, что много праздников на земле есть, но лучшего праздника, чем Новый год, нету.
О, как мне нравилось встречать Новый год на нашем пруду! Жители поселка не меньше меня любили этот праздник, а порой даже казалось, что самыми лучшими минутами в жизни наших селян были те, которые они проводили в предновогоднюю ночь на пруду. Какая-то необыкновенная радость читалась в их лицах. Полностью в этот день раскрепостившись, они были так просты и так нежны, что Никифоров, удивляясь, говорил: «Ну разве это взрослые люди, это же детский сад».
Может быть, он был прав. Люди действительно были как дети. Беспомощные, они с какой-то добротой искали сближения друг с другом… Снежинки в этот день звались лебединым пухом. Сугробы — женской грудью. А края центральной улицы, идущей от станции к поликлинике, — Нинкиными сахарными бедрами, бабин Кларин снежный квас — волшебным лекарством.
Мне кажется, счастлив в эту ночь был и пруд. Освещенный фонариками, он походил на сказочную площадку, где ветер не так гудел, а снежок, прежде чем коснуться льда, подолгу кружился и не падал.
Большая гирлянда разноцветных лампочек, укрепленная с одной стороны пруда, перекидывалась на другую. Вторая гирлянда, из колокольчиков, вешалась пониже, так, чтобы при танце ее легко можно было задеть рукой, после чего она начинала тихонько звенеть.
— Удивляюсь, — говорил Никифоров грузчику. — Как это некоторые могут жить без Нового года?
— Что верно, то верно, — впервые за целый год соглашался с ним тот и добавлял: — Лично я себя не мыслю без Нового года. Скорее бы он приходил, а то без повода пить — это все равно что не пить.
Нарядный, в красной кумачовой рубахе, в хромовых сапогах, начищенных, что называется, до самого-самого блеска, с розовыми щеками и синими глазами, он в огромной собачьей шапке был неузнаваем и своей красотой возбуждал подозрение и недоумение вдов.
В преддверии праздника он заходил в каждый дом и говорил:
— Скоро, братцы, Новый год, — и, топнув ногой, звонил в свой серебряный колокольчик.
— А ну давай-ка выпей, браток, — предлагали ему.
— Нет… нет… — отказывался грузчик. — Я сейчас не могу. Вы лучше на праздник возьмите бутылочку. И мы выпьем ее там, на пруду.
И, почувствовав себя после этих своих слов выше всех селян на целую голову, он скромно, как улыбаются только трезвенники, улыбался и, тихонько выбежав во двор, с такой вдруг страстью звонил в свой колокольчик, что не только каменные, но и многие самые что ни на есть умершие сердца тут же оживали.
Пруд был лучшим местом в поселке. Снег, падая на его ледок, относился ветерком к берегу, где стояла рябина, шумели столетние сосны и поросли камыша. На пруду было не холодно, потому что с севера его защищали многоэтажные здания завода. Гладкий, местами синий, местами зеленоватый ледок блестел точно зеркало. Как ни стучали по нему клюшками и как ни сверлили его рыбачьи буры, он все равно блестел.
Никифоров говорил, что за свою жизнь он никогда не видел такого льда. И такую его блескучесть объяснял систематическим добавлением в воду заводского мазута. Может, от этого, а может, от чего другого, караси в нашем пруду были какие-то странные. Только бросишь их в закипающую воду, они тут же развариваются.
Недалеко от берега, напротив серого неуклюжего столба, была квадратная полынья метр на метр. Это в ней, когда уезжала от Корнюхи жена, он топился. Она, как и весь наш пруд, была неглубокая. Запрыгнет в нее Корнюха, а вода ему по колено. Сядет, а вода все равно чуть повыше груди. Отяжелевший от воды, он после, сопровождаемый стаей собак, шел, пошатываясь, по снегу и, как бы оправдываясь перед вышедшими посмотреть на него людьми, говорил:
— Вот, братцы, что иногда бабы с мужиком делают… который их любит…
— Жалко парня, — вздыхал кто-нибудь, глядя на него.
— Нечего жалеть, — тут же вторили бабы. — Его ведь дурака вдовы зовут. А он ни в какую, мол, нет и нет. Говорит, мне ни хлеба, ни меда не надо, мне бы только на мою милую посмотреть.
После такого сидения в полынье Корнюха на месяц лишался голоса. Объяснялся со всеми шепотом. На что грузчик говорил: «Завидую тебе, — и добавлял: — Кабы я на твоем месте был. То я бы день и ночь снежный квас пил. Потому что гайки на голосовых связках только снежным квасом и натягиваются».
Пруд любила и Нинка Копылова. Она говорила про него примерно так: «Стою на льду с мужиком… Снегу нет… И у нас губы на одном уровне… И поцелуй всегда получается».
Подвыпивший грузчик приходил на пруд в начале декабря. Уставившись на свое отражение в зеркале льда, он с горечью размышлял: «Кабы не прежнее винище, был бы я парнище, цены бы мне не было. И были бы у меня штанишки из замши, и туфлишки на поролоне. И ходил бы я, как Пред, и при галстуке, да при бабе. И звали бы меня не Никитой, а повыше… Никита Никитыч».
В предновогоднюю ночь жители поселка выходили на пруд. Такая уж традиция у нас — встречать Новый год на пруду. В нерабочее время Колька Киреев вместе с Корнюхой под руководством Преда делал из сосновых досок эстраду и проводил свет. Грузчик Никита, ползая на коленях, двумя сапожными щетками наводил глянец в центре пруда. Баба Клара вместе со школьниками украшала бумажными цветочками и блестящими гирляндами окружавшие пруд деревья и кустарники. С особым старанием наряжались маленькие елочки, крохотные игрушки на них издали походили на светящиеся глазки.
Прошлой осенью в один из вечеров, зайдя к Сеньке-охотнику, я сказал: «Сень, а ты знаешь, в ельнике чьи-то глаза…»
Сенька, почесав шрам на голове, поначалу захохотал. А потом вдруг смолк. Нахмурился, мдакнув, пожал плечами. И с обычной своей печалью он, заглянув в окно, за которым свистела вьюга, сказал: «А че, все может быть… — и, отложив в сторону ружье с шомполом, принялся рассказывать: — Прошлой зимой, значится, топал я по ельнику. Как назло, ночь была с небом нетронутым, то есть ни луны, ни звезд. Перебежав мосток, режу опушку. И тут токо я вылез на простор… глядь, а на меня из елочек глаза смотрят. Да не одна пара — пять… Волки это были, они овцу доедали, а я им помешал. На мое счастье, старая ель рядом. Мигом вскарабкался я на нее и просидел на ней вот так, скочурившись, до самого утра, пока волки не ушли… Зарплату я в тот день получил и нес жене. Эх, ни за что ни про что, думаю, пропадут рубли. Тут я закричал что есть мочи: «Караул… волки…»
К счастью, бригада лесорубов рядом оказалась. Прибежали они на крик и не поймут, в чем дело. Овечьи кости давным-давно снегом замело, да и от самих волков нет следов. А я увидел лесорубов, заплакал и ну давай еще боле кричать: «Караул… волки…»
Мне слезть охота, но руки то ли онемели, то ли окаменели, короче, ствол обхватили и не разжимаются. Да и ко мне лесорубам не залезть, сучки подо мною все сломаны. Делать нечего. Поплевали они на руки, шапки сняли и ну давай со всего маху-размаху в три топора ель крошить. Наконец затрещала она, и я грохнулся. Приземлился мягко. Чувствую, что сижу на коленях у кудлатого парня, одетого в полушубок. «Корнюха?» — подумал я про себя. Всматриваюсь. Тут парень что-то по-своему прошептал и ну давай меня в ухо лизать.