А вместо этого Гафароглы, хрипя, задыхаясь, тяжело переступая с ноги на ногу, шел с косой по лугу–вслед косарям. Сначала держался, даже сердился: «Давай, ребята, нажимай, пятки обрежу!» Его жалели, из уважения косили помедленнее, чтобы Гафароглы не отставал, но мало–помалу втянулись в общий ритм, забыли про старика, и теперь- он в одиночестве, далеко позади всех, бессильно шаркал косой, уже понимая, что этот покос для него — последний, но не желая сдаваться. Никто не сказал ему: «Слушай, Га–фарйглы, не по годам работа…» Все посчитали естественным, что старик пришел вместе с молодыми. Наоборот, если бы не пришел — это сразу было бы замечено. В Гарагоюнлу привыкли, что ни одно серьезное дело не обходится без Гафароглы. Давно уже не был он председателем — возглавлял теперь колхоз его сын, Алекпер, образованный и дельный человек, но для села старик оставался все тем же Гафароглы, которого оно знало на протяжении многих лет. Даже Алекпер, хотя и считал блажью решение отца отправиться вместе со всеми на покос, не стал возражать.
Впрочем, с того самого дня, как Алекпера избрали председателем, они вообще старались не вмешиваться в дела друг друга. Даже зная порой, что сын не прав, старик отмалчивался, советы никого еще не научили жить, учит сама жизнь…
Так он и отвечал тем, кто обращался к нему по старой памяти с просьбой подсказать Алекперу верное решение.
Никто не знал о разговоре, который произошел между Гафароглы и Алекпером через год после того, как он стал председателем. «Отец! — сказал тогда Алекпер. — Ты знаешь, как я тебя уважаю. Ты научил меня многому. Спасибо. Но я никогда не стану настоящим руководителем, если и дальше буду смотреть на все твоими глазами! Скажи, разве я неправ?» Гафароглы долго думал, прежде чем ответить, но зато голос его не дрогнул, когда он произнес, наконец: «Ты прав, сынок! Мир меняется. Меняют его не старики, а молодые. Так всегда было, так всегда будет. Иначе жизнь остановится».
…Старик совсем выдохся. Болел бок. Ему очень хотелось лечь, вытянуться на охапке свежескошенной травы, дать отдых усталому телу, но, словно боясь, что не сможет подняться, он остался на ногах — стоял, опираясь неловко о косу. Бок болел все сильней. Гафароглы ощупал его: пальцы скользнули по рукоятке плети, заткнутой за пояс. Ножка косули — рукоятка — уткнулась копытцем в тело, мешала двигаться. Гафароглы в который раз выругал себя: пора бы перестать форсить, ни к чему плеть, давно уже не садился в седло и вряд ли сумеет сесть. Но, выругавшись, знал, что все равно не сумеет отказаться от старой своей привычки. Расстаться с плетью было выше его сил. Это значило бы, что Гафароглы уже не сможет вдеть ногу в стремя. Это значило бы, что Гафароглы уже не мужчина.
Ветер, все эти дни гулявший вдоль долины Пир–калем, нагнал тучи и стих. Было душно и влажно. Ласточки стригли воздух над самой землей. Собирался дождь. Успеть бы сгрести сено, пока он не пришел…
Но косари уходили все дальше и дальше, словно не замечали ни туч, низко нависших над долиной, ни душной предгрозовой тишины, нарушаемой лишь стрекотом сенокосилок. Старик приложил ладони ко рту и закричал. Никто не услышал его. Он крикнул еще и еще — безрезультатно. Тогда он, преодолев усталость и слабость, заспешил на край луга, где уже едва различались фигурки косарей. «Будто и не в деревне родились! — в который раз горестно удивлялся он неповоротливости односельчан. — Будто их не касается…»
С опаской поглядывая на клубившиеся тучи, старик доковылял, наконец, до Касума, отставшего от других, крикнул издали:
— Бригадир! Ты что, не видишь, зальет сейчас все!
— Вижу! — откликнулся Касум. — Председатель приказал косить — дождь не дождь — все равно. Потом, говорит, высушим… Торопит. На других лугах трава ждет.
— Ну вот что! — В голосе Гафароглы зазвенели давно забытые нотки. — Кончайте косить, сгребайте сено!
Касум стоял перед ним в растерянности.
— Слушай, Гафароглы, — наконец сказал он. — Ты же понимаешь: это не дело; Алекпер — председатель, не могу я его распоряжения отменять. Ты был председателем, я тебе подчинялся, никогда не отказывался, разве не так? Все в мире меняется, Гафароглы!
Если бы Касум не произнес последних слов, старик, возможно, продолжал бы настаивать, но он вспомнил свой разговор с сыном и те же слова, только чуть измененные, которыми тогда Гафароглы сам же и закончил разговор: «Мир меняется. Иначе жизнь остановится». Ну что ж, так тому и быть…
Он почувствовал сильную слабость и на этот раз не удержался, опустился на землю. Опять заболел бок — рукоятка плети напомнила о себе. Но не было сил, чтобы поправить ее.
— Эй! — забеспокоился Касум. — Ты что? Ты что, председатель? — от волнения Касум даже назвал старика по–прежнему.
— Ничего. Устал. Пройдет, — ответил Гафароглы.
Касум суетился возле него, подкладывал охапку травы, а старик, закрыв глаза, приходил понемногу в себя, испытывая странное чувство: все это было… давно, много лет назад. Так же сидел он на земле, и Касум беспокойно возился возле, помогая, поддерживая.
…Тогда он не мог даже слезть с коня, сидел, бессильно склонившись к гриве. Подбежавшего Касума попросил: «Помоги».
— Людей позову! — всполошился Касум, помогая ему спуститься на землю. —
В это время из дальнего конца села раздался такой страшный крик, что конь шарахнулся в сторону, едва не сбив при этом людей. Пронзительный крик, прерываемый рыданиями, повторился.
— Гюльсум! Ее голос! — проговорил Касум в тревоге.
— Скачи туда, узнай, что случилось, — приказал Гафароглы.
— А ты?
— Ничего, не помираю же я…
Касум, поскакал. На крик уже бежали люди со всего села, но, завидев председателя, бессильно сидящего на земле, останавливались в растерянности. Касум вернулся быстро.
— На сына Гюльсум похоронка пришла, — сказал он тихо. Женщины, окружившие Гафароглы, заплакали.
— Подведите коня поближе, — попросил он.
Все вместе ему помогли забраться в седло. Конь, угадывая желание хозяина, медленно понес его к дому Гюльсум. Касум шел рядом, держась за седло, время от времени спрашивая: «Как?» — «Хорошо», — отвечал Гафароглы. Касум видел, как ему худо: лицо — белое, в синеву, по лбу капли холодного пота текут. Женщины всхлипывали. Гафароглы повернулся к ним.
— Дети смотрят, — сказал он. — Не надрывайте им души. Война кончается. Вы же за три года многому научились…
Мать Солтана, вытирая слезы, ответила:
— Верно, научились. Хоронить сыновей в своих сердцах. Сердца наши в кладбище превратились. Наши дети там лежат. А теперь ты и оплакивать их не даешь…
— Прости, — сказал Гафароглы. И больше не проронил ни слова, пока конь не остановился перед домом Гюльсум. Она лежала ничком на пороге. Увидев толпу, вскочила, с рыданиями обвила руками шею коня, на котором сидел Гафароглы.
— Дом мой обрушился, о люди!
Гафароглы, перевалившись через седло, осторожно опустился на землю. Женщина теперь повисла на нем.
— Гюльсум баджи, ан Гюльсум баджи, — говорил он, едва удерживаясь на ногах.
— Дом мой обрушился! Свет мой погас! Спина сломалась, аи, Гафароглы! — рыдала женщина.
— Гюльсум баджи, аи Гюльсум баджи, — повторял он, словно забыв все другие слова. По лицу его текли слезы — от слабости или от жалости, Гафароглы и сам бы не ответил. Ему нельзя было плакать, он вспомнил об этом слишком поздно. Три с лишним года он держался, зная, о чем говорят в селе: председатель заплачет — значит, война никогда не кончится! Теперь все с ужасом смотрели не на Гюльсум, а на него. Но он уже и говорить не мог. Женщины подхватили его под руки, уложили, расстегнули бешмет. Из кармана выпал конверт — точно такой же, какой сжимала в руке бедная Гюльсум. Кто–то решился заглянуть в него. Точно такая же бумажка: «…пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины». Только имя другое — имя старшего сына Гафароглы…
…Над долиной Пиркалем прогремели раскаты грома. Касум заметался.