- Нате вам, не одни лавочники нонче сознательные граждане! - говорил, трещал он.

Пока все это кипело и делалось, учитель, радостно-растревоженный, непоседливый, не хуже пастуха Сморчка, и с такими же постоянно светлыми глазами, успел сбегать не раз в уезд и съездить в губернию. Из уезда он на себе перетаскал и на попутных подводах переправил порядочные кипы книг, стянутые натуго веревками. И со станции скоро привезли на хромом Аладьином мерине, в телеге два больших ящика, мало что заколоченных, еще обитых по бокам железками - для сохранности, чтобы ничего не пропало. Григорий Евгеньевич уделил часть из своих сокровищ в тисненных золотом переплетах, приволок из квартиры, не пожалел, и Татьяна Петровна позволила - смотрите, что делается на свете. Вот вам всамделишная, какой не видывали, библиотека, целый ворох книг, даже, пожалуй, в новый шкафище не влезут, не хватит передвижных, не совсем понятных полок. И все это немыслимое, невозможное богатство - для мамок, батек, для девок, подростков-парней, берите, пожалуйста, сколько и чего хотите, на здоровье читайте!

Над крыльцом прибили крашеную доску-вывеску. Фанера от старого ящика, не то из-под конфет, не то пряников, красная, буквы синие, как бы печатные, рисовал сам Григорий Евгеньевич. Но и без вывески мужики и бабы давно все знали, однако отнеслись к затее учителя как-то странно безучастно. Прямо удивительно и непонятно: не обрадовались, не побежали поскорей к глазастой второй избе Быкова за книгами, не стали, толкаясь, шумя, в очередь около соснового, чуть ли не в половину стены шкафа, набитого сокровищами, не ждали нетерпеливо, когда откроют дверцы и станут выдавать книжки. Зато ребятня сельская и из соседних деревень, можно сказать, вся школа, - обрадовалась за всех: и за взрослых и за себя. Конечно, и за себя, а то как же!

Хоть библиотека для больших, но не расхватают же они, матери и отцы, всех книжек, может, и им, ребятам, чего достанется. Непременно! Останется и достанется! Особенно тем, кто одолел давным-давно прорву книг, всю школьную библиотеку, и перечитывает от скуки, по привычке который раз одних и тех же понравившихся знакомцев в рваных, замусоленных обложках. Правда, таким любителям, мученикам, перепадало нечто и из учительского, со стеклом шкафа из красного дерева, что стоит в школьной квартире, как в раю. Но надобно было стать ангелом, спасти не одну грешную душу, позабывшую сделать уроки дома, самому отличиться по письму или арифметике, по чтению, чтобы попасть туда, в этот рай. И все равно там выдавали книжки без твоего выбора, не то, что хотелось, на что давно нацелился через стекло острый, всевидящий глаз, а что вздумается Григорию Евгеньевичу. А ему всегда почему-то вздумывалось давать не самую толстую, с заманчивым прозванием на корешке "Собрание сочинений", нет, непременно что-нибудь тонюсенькое-претонюсенькое, как на смех, одни корки и заглавие. Вот теперь-то ребята попользуются кое-чем настоящим, о чем тоскует давно душа. Ведь не грех и в тятькину-мамкину книжку заглянуть, присоветовав взять в библиотеке кирпичища поувесистее, чтобы надольше хватило читать.

Все это касалось (и, разумеется, прежде всех) того человечишка, который по субботам старательно сам выдавал приятелям и приятельницам книжечки из известного разлюбезного, не дай бог как поцарапанного шкафа и, как учитель, спрашивал строго у каждого, кто являлся менять книжки, содержание прочитанного. Попробуй не расскажи ему, сбейся, соври чего, - он, этот человечище, знает в шкафе полки наизусть - получишь вместо новой книжки кукиш, а то и порядочного тумака в загорбок - иди и читай, что прежде взял, сюда и не заглядывай, пока не сумеешь рассказать старой книги.

Эх, доведется, непременно доведется настоящим читарям-расчитарям, книгоедам понюхать, поглотать книжек из соснового высоченного шкафа! Может, и даже наверное, привалит такое счастье, что сжалятся, расщедрятся хозяева народной библиотеки и дадут взрослую книгу, из тех самых таинственных "романов", которые любит почитывать дяденька Никита Аладьин. Что в них там написано, в романах?

Хоть и любо-дорого торчать возле мужиков, открывать тайну пастуха Сморчка, слушать занятные - сразу и не раскусишь - насмешливые побывальщины дяди Оси Тюкина, руготню проходящих солдат; хоть и приятно глохнуть от споров и смерть как хочется, чтобы люди загорелись звездами, исполнились мужичьи желанья-требования и в селе, нет, по всему русскому царству-государству, ну просто-напросто на всем белом свете люди зажили по-доброму, по-хорошему, красиво и богато, как складно толкует сейчас пастух Сморчок; пусть без царя (о царе как-то уже не думается, и парнишку-наследника в коротких штанах и матроске навыпуск не жалко), да, без царя пускай, но разбить, победить немцев, воротить солдат по домам; хотя все это самое дорогое, главное, от чего замирает, падает и, подскочив к горлу, стучит Шуркино сердце, без чего он не может, кажется, теперь жить, что постоянно его наполняет, волнует, радует, огорчает, но при всем том нельзя вовсе забыть о книжках. Может быть, именно по всему этому они и вспоминаются.

Вот зачнут мужики сердито читать газетку, которую им оставил "на память" раненый солдат, отдыхавший на бревнах, под липами, и примутся вырывать подарок из рук друг у дружки, такое загорится у них неизвестно почему нетерпение. Дай каждому взглянуть, так ли написано, может, там, в листке, еще чего есть, надобно все увидеть собственными глазами, они не обманут. Сердито коверкая слова, матюгаясь потихоньку от труда и смеясь, вспотев, но таки прочитает про себя и вслух, громогласно, торжествующе Косоуров или кто другой, грамотный: нет, не врет раненый служивый, и Егор Михайлович, спасибо, не обманывает, вычитывая, - эвон что стали пописывать правильное. Надо, слышь, чтобы все земли помещиков отошли к народу в собственные руки. Как это сварганить? Да очень просто: самим немедленно брать землю и распорядиться правильно. Надо, чу, солдатам помочь мужику.

- Смотрите-ка, наш Косоурыч скорехонько заучил газетку, чисто молитву!

- По душе пришлась, справедливая. Я эту молитву согласен день-ночь долбить, не вставая с колен.

- Кто же это пишет, молодцы какие?! Большаки?

- Ну, ребята, не зевай, слушайся "Солдатской правды"!

Как заметишь все это, особенно мужичьи, огромные, в опухших венах клешни, они мелко дрожат, защемив серый, крупной печати листок с ободранными краями ("И рука не отсохнет рвать такое на курево! Бумага, почитай, оберточная, а жрут..." - "Да, так было. солдат сам, должно..."), бережно передают газетку другим, тянущимся торопливо клешням; как увидишь это, так вспомянутся тебе книжки - их тоже, бывало, рвешь из рук, иначе останешься с пустом, опять бери, что завалялось на полке, читано и перечитано. Все это воскреснет в твоей голове, и сразу загорится желание потешить, усладить душу чтением в свободную минутку, захочется полистать, поласкать попавшуюся, на радость, неведомую книгу, уткнуться в нее глазами и носом...

Весь апрель, пока не началась пашня и сев, библиотека в казенке была открыта по вторникам и четвергам вечером, а в воскресенье - с самого утра. Изба не изба, пустая, но и не сарай Кольки Сморчка и не хоромы, не горница Олега Двухголового, что-то другое, особенное, ни на что в селе не похожее воистину библиотека. Душисто пахнет здесь в новоселье сосной от бревенчатых, начавших бронзоветь стен, от нового шкафа, длинного стола, красующегося посредине зала, с грудой газет, двух придвинутых к столу скамей из свежих, чисто оструганных досок - Тараканище, питерский столяр, сдержал свое слово. Сильнее всего, кажется, пахнет хвоей намытый с дресвой и щелоком пол. И до чего ни дотронись ненароком в волнении - сладко липнут смолой пальцы, так и хочется их украдкой полизать.

В большие недеревенские окна заглядывает с шоссейки, от станции, с неба вечерняя заря, как есть золотая-раззолотая, и все в библиотеке мягко, весело светится: и печная стена с отдушиной, широкие гулкие половицы, и толпящаяся у порога ребятня без шапок, жмурящаяся от блеска и простора, и книги в раскрытом шкафу - шесть плотных рядов книг, на каждом корешке белый, от зари ставший жестяным ярлычок, и кобеднишные жакетки двух бесов в юбках - Окси и Клавки, - пришедших за книжками. А сам господь бог Григорий Евгеньевич, ну, просто вылит из чистого золота: горит и сияет, озаренный вечерним светом. Он сидит за вторым махоньким столиком, на венском стуле (пожертвования Устина Павлыча, спасибище ему, который раз - и не сосчитаешь!), делает каталог: пишет книжные карточки, расставляет их в длинном узком ящике по алфавиту. Ему помогает Татьяна Петровна, как матерь божья, в красновато-золотистом от зари венце волос - ее высокая, корзиной, прическа просвечивается насквозь.