- Гутен абенд!.. Здра-стай-те!
Пленный Франц из усадьбы!
Шурка вскочил с пола, забывая муки и укоры совести. Сунулся на кухню, отвечал громко, напоказ, чтобы все в избе знали, что он умеет разговаривать по-немецки:
- Гутан морган, Франц! Гутан нахт!
- Гутен, гутен... - обрадованно сказал Франц, признав Шурку, и узкое, выбритое до синевы лицо его, просияв, сморщилось в одну голубую улыбку. - О! Пе-тух!.. Киш-ка! - выговорил он довольно правильно, понятно.
Шурка не обиделся, только фыркнул: скажите пожалуйста, запомнил?! Вот что значит часто шляться к Яшке в усадьбу!
- Вас ист дас? - закричал он весело в ответ. - Франц, отвечай, я же говорю по-вашему... вас ист дас? Ну же, говори!
Франц подмигнул, ткнул себя пальцем в грудь, как это делал Аладьин, разговаривая с ним в святки. Пленный сказал ломано:
- Я есть гросс золдат ав-стре-як дойчн... Гут? А?
Потом, наклонясь, щелкнул легонько Шурку по лбу.
- Ви есть русс мальшик... ка-ра-пус... Гут? Ха-ха-ха!
Шурка залился смехом, улыбнулась и мамка, - уж больно уморительно балагурит долговязый пленный. На чужбине, и смотри ты, какой веселый! А батя, хмурясь, глядя исподлобья на необычного гостя, сидел неподвижно, как горшок, за своим грязным, в глине, деревянным кругом и молчал.
Мать подала пленному табуретку, обмахнула ее фартуком.
- О, данке шен, фрау! Си-па-си-бо! - благодарил и кланялся Франц.
Расправив под ремнем голубую, аккуратно штопанную шинель, церемонно присел на край табуретки, сдвинув деревянно колени и положив на них кепку. Оживленно-довольный, улыбающийся, он повернулся к Шуркиному отцу и только тут разглядел в вечерних сумерках все как есть. Каменея худым, бритым лицом, выпрямляясь, бледно-синий, он медленно поднялся во весь свой огромный рост, как бы заполняя собой кухню, торопливо надернул кепку, вытянул руки по швам.
- Пардон, герр...
Стукнул каблуками, вскинул ладонь к длинному козырьку.
- Здра-вя... же-лам!
Крупные губы его задергались, сизый острый подбородок задрожал. Пленный крепко потер себе горло.
- О! Ви есть... русс ге-рой! - внятно, торжественно-строго и громко сказал, почти выкрикнул Франц и, еще раз щелкнув по-военному каблуками, отдал честь Шуркиному отцу. - Извините меня, ради бога, я не знал... Нет, конечно, я слышал о вашем несчастье, но не думал, что попаду именно к вам, торопливо заговорил он по-немецки, должно быть, в волнении не замечая этого. - Мне сказали - ближний гончар в местечке, и я... Ради бога, простите, ворвался, как дурак, нашумел, - возбужденно жестикулируя, точно объясняя все руками, как объяснял, гугукая, на пальцах Коля Нема, пленный наклонился к отцу, но не решился сесть рядом с ним на табуретку, словно был этого недостоин. - Я сам ранен дважды, крестьянин, все понимаю... Вас где так угораздило, не повезло? Меня последний раз хватила русская артиллерия весной, прошлый год, под Луцком. Представляете?.. Я немец из Австро-Венгрии, даже больше австриец, чем немец, родился на Дунае, маленький домик, кусочек земли... А очутился бог знает где... Зачем? Ужасно глупо, не правда ли?.. Поверьте мне, я добровольно пошел в русский плен. Пора кончать эту бессмысленную войну!.. Здорово вы разделались со своим царем, теперь наша очередь... Нет, что нам с вами делить? У каждого есть свой дом, семья... Я от души желаю вам здоровья, счастья... Черт побери, я, кажется, говорю по-немецки! - рассмеялся он, спохватившись. - Ну, все равно. Мы еще с вами будем жить!
Шурке показалось: и он, и мамка, и отец поняли, что хотел сказать и сказал пленный немец-австрияк.
- Ви есть ге-рой гросс! - опять повторил Франц, коверкая русские слова, сдирая снова кепку с пуговками, низко кланяясь, как бы здороваясь с отцом. Геноссе... зи мир ире ханд цу дрюкен... то-ва-рыч! - сказал он, путая русские и немецкие слова.
Отец, перестав работать, глядел, раздраженно в бледно-синее, взволнованное лицо пленного и точно не видел протянутой руки.
У Шурки сжалось сердце. Мать качнулась, сделала неловкое движение к Францу, но он уже отступил к порогу.
- Пардон... - растерянно-тихо извинился он.
- Чего ему от меня надобно? - сипло, жалко спросил отец, обращаясь к матери и Шурке одновременно.
- Франц... вас ис... дас? - запинаясь, боясь, что он разревется, спросил Шурка.
- Да садитесь, пожалуйста, садитесь! - уговаривала, приглашала тревожно мать, сызнова подавая табуретку и дергая тихонько пленного за шинель. Седайте, Франц, как там вас по батюшке, не знаю...
Пленный не сел. Стоя у порога, он как-то горько, слабо пробормотал:
- Битте, гор-чок... су-упф ку-шать... битте!
- Дайте ему горшок, какой нужен... хоть два, - мрачно распорядился отец, принимаясь за работу, скрипя кожаными обрубками. - И пускай проваливает, откуда пришел, - добавил он сквозь зубы.
- Ой, нехорошо говоришь, отец! - вздохнула мать.
А Шурка кинулся в сени, притащил в каждой руке по паре ведерников и полуведерников, на выбор. Ведь их, пленных, четверо в усадьбе, варить картошку, щи - нужен горшок порядочный, и не один, и в запас еще, вдруг потечет батино сокровище. Он, Шурка, умел таскать горшки по четыре зараз, намертво зацепив пальцами за толстые глиняные губы, и сейчас гордился, что принес такую прорву.
- Бери, Франц! Все забирай, пожалуйста! У нас не покупные горшки, мы с батей еще наделаем... Ну же, бери! Битте!
Немец выбрал полуведерник, но Шурка настоял, заставил его взять еще и ведерник.
- Смотри, какие замечательные горшки, чисто колокола, зер гут! приговаривал, нахваливал он, не смея глядеть на Франца. - Попробуй постучи, ого, как загудят, заговорят: покупайте по дешевке, каждой печке по обновке!.. На сто годов хватит. Забирай и остальные, драй, фир, в придачу, право!
- Данке шен, - сказал Франц и достал кожаный, невиданной гармошкой, кошелек.
- Руп? - допытывался он. - Айн? Цвай?
- Чего еще ему? - злобно спросил отец, поднимая голову и стараясь не встречаться взглядом с немцем-австрийцем. Темным, ненавистным огнем горели батины глаза.
- Он спрашивает... сколько стоят горшки... заплатить, - объяснил Шурка, и ему опять хотелось реветь.
- Ничего не стоят, своя работа, - ответил отец и выразительно покачал головой, чтобы пленный больше не приставал.
Тогда Франц смущенно вытащил из шинели ситцевый, цветастый, видать здешней бабьей работы, кисет.
- Та-ба-щек? Сигарет? - предложил он.
- Не курю, - глухо ответил отец и поправился: - Свой есть.
Шлепнул мокрый ком глины на деревянный круг, ударил по глине кулаком, так что брызги полетели и круг бешено завертелся.
- Энтшульдиген зи, битте... Пардон, - с достоинством сказал Франц, синий, как мертвец. Длинно вытянулся, отдал честь, теперь не одному отцу, а всем, кто находился на кухне, как бы благодаря и прощаясь, круто повернулся, стукнул каблуками и, бережно придерживая подарки, сгибаясь, задевая кепкой за притолоку, открыл дверь в сени.
В избе долго никто не смел сказать слова.
- Сердись не сердись, отец, а нехорошо получилось, - сказала наконец грустно мать. Ни за что обидел человека.
Шурка заплакал.
- А, поди ты... чего понимаешь?! - выругался батя, впервые матерно браня мамку.
- Знамо, нехорошо! - закричал Шурка. - Тебя бы так-то!
- Молча-ать! - грохнул кулаком по кругу, по глине отец, ломая почти готовый горшок.
И в избе опять стало тихо...
А на страстной, перед самым ледоходом, после школы, назябнув на Волге в ожидании, что лед вот-вот, на глазах, тронется, и ничего не дождавшись, злой с холода и голода, а пуще от неудачи, что Волга обманывает, Шурка влетел в избу с твердым намерением устроить матери хороший рев, как он это делал, когда был маленький, что она не торопится его накормить, он подох, как собака, а ей и горюшка мало. Он еще в сенях разинул страдальчески рот пошире, чтобы все это изобразить самым лучшим манером, выложить с криком и подробностями, пронзить мамкино сердце насквозь. Он заранее с наслаждением представлял, как мамка будет поначалу его ругмя ругать, что он незнамо где шляется, выпороть следует, не обедом кормить, а сама поспешно загремит заслонкой в печи, схватится за кочергу. Он, волжский мученик, виноватый и невиноватый (как всегда, это решить трудно), насупясь, не говоря больше слова, сядет за стол, к окошку, на бабуши Матрены место, и вынет из школьной сумки грифельную доску, задачник, грифель, примется делать уроки голодный, вот тебе, мамка, получай сдачу! Мать покричит-покричит и сама пододвинет ему блюдо с надоевшей грибной похлебкой, отрежет горбушку хлеба с горелой корочкой, какую он любит. Но Шурка не станет есть, и тогда, ухаживая за ним, мамка незаметно нальет в чайную чашку молока, - бывает такое счастье в великий пост, даже на последней его неделе.