Этого пискляка, пустомелю, что пищал ему в ухо, Шурка только тогда переборол, заставил замолчать, когда вспомнил вчерашнюю, в громе и криках, тройку с солдатами, багряное полотнище позади саней, рвавшееся на ветру и беге. Кровавое, в снежной пыли, как в дыму, полотнище горело и светило, Данилино сердце и есть. Вот как скоро сбывается сказочка дяденьки Никиты Аладьина. Гляди, довел Данило народ, куда обещал, чего же тебе, трепло, еще надобно? Ой, в самом деле, кажись, не хватает у мужика стропильца одного на чердаке, под шапкой, вот что!
Но когда возвращались после уроков, Петух, наедине, задумчиво лазая в нос, спросил:
- Царя у нас другого выберут, эге?
Шурка воззрился радостно на друга, но, спохватившись, обозвал его петым дураком.
Яшка стерпел, забрался глубокомысленно еще раз пальцем в облюбованное место.
- Ну, тогда их, царей, везде прогонят, как у нас... И не будет ни капельки обидно, - сказал Петух.
Эх, коли б так вышло! Уж чего лучше, тогда бы и жалеть некого.
Вот еще дома нескладица, одна досада. Вчера, узнав от Шурки неслыханную новость, отец не выразил радости, только сильно нахмурился, полез растревоженно за табаком.
- Порядку-то, добра при царе было мало, а теперь и вовсе не жди, проворчал он, поспешно свертывая и закуривая цигарку. Спрятался за дым, раскашлялся. - А скоро... по-питерски, по-рабочему управились, - как бы с одобрением добавил он, переводя с трудом дыхание от едучего чужого самосада. - Ну, наше дело - сторона, нас это не касается, - решительно сказал он.
И принялся за свои любимые горшки, сидя за гончарным кругом, безногий, худой, серый, как глина, в шинели и папахе, с Шуркиным старым шарфом на шее, чтобы не простудиться. На кухне, от двери, возле которой он сидел дуло сильно из сеней, холод гулял по полу.
- С царем, без царя, а жевать хочется каждый день. Надо припасать... И припасем! - с обычной угрозой кому-то заявил отец.
Мамка же, занятая у печки, выслушав про солдат и красный флаг и как дяденька Никита не пожалел, гонял хромого мерина на почту, лишь отыскала глазами передний угол в избе и молча принялась собирать на стол ужин.
Шурка сильно огорчился, попросту сказать, надулся на родителей. Эвон, смотрите на них, какие бесчувственные, ничего их не касается, не волнует, на все им наплевать! Только и света у них в окошке - корова, горшки и телка Умница. Да хоть бы какой прок был с теми же горшками. Красавцы-то они раскрасавцы, одно загляденье, когда сохнут на полице. А вот обжигаться в печи не желают, капризники, недотроги, лопаются от огня в черепки.
Мучился, мучился отец весь мясоед, да и свалился, простыл, у двери сидя, заработал воспаление легких. Фельдшера привозили со станции с кожаным чемоданом, ставили банки, лечили больного горькими-прегорькими порошками (Шурка не утерпел, попробовал и выплюнул), поили домашним клюквенным морсом и липовым чаем с медом, - Устин Павлыч сам прислал с Олегом полный граненый стакан. От меда, от клюквенного морса и поправился, наверное, отец. Ему фельдшер строго-настрого запретил сидеть у двери, на сквозняке. Но батю не переломишь, - сызнова торчит за гончарным кругом. Он уверяет мамку и Шурку, что горшки лопаться больше не посмеют, дресвы и песку теперь в самый аккурат. Ему смерть хочется накопить в сенях до потолка груду готовых глиняных колоколов, целую звонкую сотню-колокольню и продать дорого.
- Вот бы мы и воскресли, - повторяет он мамкины слова.
А та не подхватывает, не поддакивает, но и не отговаривает батю, лишь тихонько вздыхает, будто смотрит на отцову затею с горшками, как на ребячью забаву, чего не было раньше. Понимай так: не плачет дитя, есть не просит, ну и пусть играет на здоровье подольше, не мешает матери.
И Шурка с этим согласен. Лишь бы не ползал отец по полу, как в то страшное утро, не искал веревку. Мать повязала шею бате да еще укутала натуго грудь под шинелью праздничной своей ковровой шалью, не пожалела. Не очень ловко ему такой куклой сидеть и работать, зато тепло.
Мамка и планы свои по хозяйству с некоторых пор изменила. Про жеребенка и не заикается, а если батя заговорит - отвечает:
- Где его возьмешь? Наперечет в округе жеребята. И все берегут для себя.
По всему этому мамка окончательно решила продать Умницу на племя, за хлеб, только бы покупатель нашелся хороший. На мясо она ни за что не отдаст, хоть воз ей ржи сули, хоть два - не позарится. А на племя уступит, ее век будут благодарить за корову. Она, мамка, дождется своего, увидите, будет Умнице и двор теплый, просторный, как барыне, и сена досыта, и пойло с кочерыжками и мучной присыпкой, - вот какого покупателя она выждет! Умница стоит того, чистая ярославка. Торопиться некуда, хлеба им не занимать стать, много в ларе, и рожь в чулане еще не тронута.
Но Шурка-то знает: ждать некогда, недаром мамка валит в квашню картошку. Муки в ларе на донышке, а немолотой ржи в кадке, что стоит в чулане, и полмешка не наберется. Ладно, хоть отец верит, не заглядывает в ларь и в чулан, а то была бы настоящая беда, опять бы принялся искать веревку... Молодец, мамка! Шурка все ей прощает. Конечно, мамке не до питерских новостей, своих забот по горло.
Однако на другой день, когда Яшка Петух здорово придумал про царей, чтобы никому не было обидно, мать за обедом, слушая Шуркины, взахлеб, россказни, - как Устин Павлыч березовых дров не пожалел, развел целую масленицу у качелей, на снегу, жег царские картинки, - стукнула неожиданно ложкой по блюду, перестала хлебать постную похлебку с грибами, так вся и загорелась.
- Ведь так торопится! - с раздражением проговорила мамка. - Боится, как бы Ваня Дух и тут его не обскакал.
- Старается, - кивнул отец, щурясь. - На свободное место целит... на самый трон.
- Ну, уж ты скажешь! - рассмеялась мамка, как-то сразу перестав сердиться, берясь исправно за ложку. - Поумней, побогаче найдутся. Престол один, охотников поди много.
- В волости свой царишко на троне сидит - Мишка Стрельцов, мазурик, старшина, - пояснил отец. - Его зараз прогонят - царская власть, и нахапали они всего с писарем по маковку. Способия-то военные, говорят, который год себе кладут в карманы: зазевалась баба, солдатка, не пришла вовремя - и нету тебе способия, прожила и так, приходи в следующий месяц. А в ведомости за нее расписались и десятку-другую себе за щеку... Сказывают, без приношений и не суйся в волостное правление, не подходи, собакой рычит, всем надоел Стрельцов-то... А тут с красным бантом и язык в патоке, - сажай старшиной, или как там теперь, не знаю, по-новому будет, он крупчаткой отблагодарит.
- Всех за крупчатку не купишь, - не согласилась мать и преобразилась, как всегда, повеселела. - Что же, отец, по-твоему, без толку царя в Питере прогнали? Соображали, наверное, что делали, и мастеровые и солдаты...
- Каждый по-своему бесится, - отрезал хмуро батя, и теперь он досадливо швырнул на стол старую, обглоданную добела ложку. - Риволюция! Слобода! зло плюнул он. - Попробовали в пятом году и обожглись. От нее, от риволюции, пахнет одной казацкой нагайкой... и железным гостинцем. Побоище-то какое тогда перед Зимним дворцом устроили, - видел. Из ружей по народу палили, как на войне... Чудом я уцелел... А не суйся!
- Нет, нет, - твердила свое мать, кажется, первый раз открыто переча отцу.
Она задумалась, перекрестилась на образа, не утерпела, с надеждой перекрестилась, с посветлевшими глазами.
- Дай бог хорошего, худого-то у нас через край... Ах, господи милостивый, царица небесная, заступница наша, нерушимая стена, хоть бы чуточку, самую малую, полегчала жизнь! Должна же когда-нибудь полегчать, ай нет? Терпенье-то кончится и у всевышнего... Кабы моя власть, моя воля, войну-то я бы сей минуточкой запретила. Хватит! Поубивали, покалечили сколько народу незнамо за что... И богатых бы за шиворот потрясла: дайте и нам, гады, роздых, и мы хотим жить по-доброму, по-хорошему! Демон с вами, подавитесь, жрите свое, наворованное, в три горла, крошки не тронем вашего. Нам отдай наше! А больше нам ничего не надобно. В кредитке, к слову, разве по фунтику сахару на рот, соли, ситца немножко... И перво-наперво земельки бы нам прибавить, как бог велит, по справедливости.