Изменить стиль страницы

Аркадий подлетел к ней, схватил за плечо:

— Думай, что говоришь!

— Не прикасайся ко мне — крикнула Елена. — Ты мне ненавистен. Если бы я могла, то уничтожила бы тебя без всякого сожаления. Как я счастлива, что могу тебе это сказать в лицо — нашла силы. Впервые.

Рот его разомкнулся, обнажив белый оскал. Он замахнулся на нее кулаком.

— Ну, ударь! — Она чуть вскинула лицо. — Единственно на что ты способен — это ударить женщину.

Петр Гордиенно подошел к Растворову и в упор посмотрел ему в глаза.

— Отойди, — сказал он.

Аркадий словно очнулся, тряхнул головой. Кулак его разжался, рука опустилась.

— Ладно, — бросил он Елене. — Это слишком ничтожная кара для тебя... — Повернулся и сел на место. Пальцы его дрожали.

Борис Берзер взглянул на Петра и объявил:

— Слово имеет секретарь комсомольской организации стройуправления товарищ Гордиенко, руководитель молодежной бригады.

Петр говорил, как всегда, сдержанно, но с внутренним напряжением: о высоком назначении человека, о долге перед народом, который нас учит, об ответственности молодого человека перед будущим и о той ничтожной кучке молодых людей, — о так называемых стилягах, — которая «изрядно намозолила нам глаза...».

— Эта ничтожная кучка, — заявил Петр, — вредна главным образом тем, что, разлагаясь, смердит и смрадом своим заражает здоровую, но еще не окрепшую духом молодежь, сеет вокруг самые опасные микробы: барское презрение к труду, к человеку труда. «Пускай работают другие, трактор пускай работает, он железный, а я должен наслаждаться жизнью...» — вот их жизненные взгляды и убеждения. Сытость и павлинье оперение — вот их идеал. Стиляги — это одна из разновидностей мещанства, самая, пожалуй, реакционная, обладающая всеми свойствами паразитов. Дикие инстинкты их прикрыты модными и яркими одеждами, часто даже хорошими манерами. Но глаза ничем не прикроешь. А они выдают и пустую душу, и наглость, и цинизм. И если в душе нет ничего святого, то такие люди могут в любую минуту выдать, предать, продать. Максим Горький в свое время говорил, что от хулигана до фашиста — один шаг. А по-моему, от такого стиляги до фашиста тоже один шаг... Растворов — типичный представитель этой ничтожной кучки. — Петр повернулся к Аркадию, Сезу, Вадиму: — И как же вы надоели нам, бездельники. Уйдите с нашей дороги, не мешайте нам жить!..

Аркадий даже не смутился. Он нагло рассмеялся в лицо Петру:

— Вот бы не подумал, что простой работяга из Юго-Западного района может произносить такие зажигательные речи. Ну, прямо оратор, Демосфен! — И вдруг, сорвавшись с места, подлетел к Петру. — Не меня нужно обсуждать, а тебя: ты увел у меня девушку! И ты же выступаешь с обвинительными речами. Эх вы, демагоги!

Петр спокойно отстранил его от себя.

— Отойди. В каждом твоем слове сквозят цинизм и пошлость. Вот вопль мещанина: «Как смеет уйти от меня девушка, если она мне нравится, если она мне нужна?!»

Обычная и всегда чуть насмешливая невозмутимость покинула Аркадия, он взмахнул перед лицом Петра кулаками и взвизгнул:

— Сволочь!.. Пошел отсюда!..

Даже друзья Аркадия, Вадим и Кирилл Сез, были озадачены внезапной вспышкой его ненависти.

— Отойди, — повторил ему Петр.

— Растворов, сядь на место. — Боря Берзер вышел из-за стола. — Ты ведешь себя так, точно совсем не дорожишь комсомолом, институтом.

Аркадий побледнел. Трясущейся рукой он схватился за свою бороду, крикнул:

— Я дорожу прежде всего своей личной свободой! Для меня свобода превыше всего! И если комсомол ограничивает свободу, то нам с ним не по пути. А из института я ухожу сам. Мне никогда не нравилось будущее строителя...

Он сам вынес себе приговор.

Борис Берзер сказал кратко:

— Я предлагаю: за аморальное поведение, не совместимое со званием комсомольца и унижающее человеческое достоинство, исключить Растворова из рядов комсомола. Предлагаю так же просить дирекцию об отчислении его из числа студентов нашего института.

Покидая аудиторию, мы все понимали, что разговор этим не закончится. Делом Аркадия займется прокуратура.

Возле двери я почувствовала, что кто-то положил на мое плечо руку. Я оглянулась. Аркадий, склонившись, коснулся бородой моего уха.

— Спасибо, Женя, — тихо проговорил он. — За услугу спасибо. И Елене скажи спасибо. Вы хорошо постарались. Просто и не знаю, как вас отблагодарить! Ну, да посчитаемся , со временем... — От этого его глухого шепота по спине у меня пробежал колкий морозец.

У меня было такое чувство, будто туман, в котором я жила все эти месяцы, постепенно рассеялся, и жизнь предстала передо мной отчетливой и до жестокости строгой. Она не навязчиво, но настойчиво давала мне уроки. Мне самой было забавно: я научилась делать все. Необходимость, а вернее нужда — отличная учительница. Я ходила в магазины, стояла там в очередях вместе с домохозяйками и домработницами. Там я наслушалась всяких историй — и страшных, и нелепых, и смешных, — что, запиши я их, получилось бы целое собрание сочинений — вернее, «собрание сплетен и небылиц». Я научилась готовить обеды — мне помогала тетя Даша, Алешина мама и раза два приезжала Нюша. От стирки белья у меня ломило спину и болели руки, стирка — самая тяжкая повинность женщины! Алеша зарабатывал немного, и я очень скоро постигла подлинную цену копейки...

Вместе с приобретением всех этих знаний я чувствовала, что от меня безвозвратно уходит что-то дорогое, как будто утихает в душе веселый звон юности.

Я все более отчетливо понимала, что мне трудно так жить. Кто был виноват — я сама или мама, условия, в которых я выросла, — но я все чаще убеждалась, что к такой жизни не подготовлена. И что теперь делать, не знаю.

Первое время мы жили по расписанию. Оно составлялось и вывешивалось на стенку каждый понедельник: в какой день кино, в какой — театр, музей, каток, танцы. Но вот уже второй месяц листок висит позабытый, пожелтевший, — жизнь вышла из расписания.

Однажды в сумерки я стояла у окошка и в узенькую проталинку смотрела, как на улице, шипя и посвистывая, мела метель. Алеша, подступив ко мне, схватил за плечи, повернул к себе и сильно-сильно встряхнул:

— Очнись, Женька! — крикнул он. — Что с тобой происходит, расскажи! Ну, Женя, ну! Рассмейся же!.. — И опять встряхнул меня.

Я судорожно обхватила его шею руками.

— Страшно мне, Алеша. Мне очень страшно!..

— Отчего? Что тебя пугает?

— Не знаю. Сама не знаю! Мне кажется, будто во мне что-то отмирает.

— Что ты выдумываешь? Возьми себя в руки. Хочешь, пойдем в кино?

— Нет, Алеша, нет.

— Ну, поедем к моим. Семен сказал, что мама сегодня стряпала что-то и велела нам прийти.

Я отстранилась.

— Ехать далеко. На улице пурга. Посидим дома. Почитай лучше что-нибудь...

Но посидеть и почитать нам, конечно, не удалось: забегал или заглядывал то один, то другой, — просто так, перекинуться словом, спросить, как живем, одолжить «рубль до субботы». У меня часто создавалось такое впечатление, будто мы живем на пароходе, который идет по морю, и в борта его с грохотом бьются водяные валы — общежитие сотрясалось от топота, от гвалта и криков людей. Фанерные перегородки вибрировали, как мембраны, донося каждый звук. Этот прибойный, непрекращающийся шум не давал сосредоточиться, поминутно врываясь в наше уединение...

XIX

АЛЕША: Трепетное ожидание счастья, когда всем существом ощущаешь его приближение, несравнимо ни с чем. Оно появляется, как солнце из-за горизонта, озаряя все вокруг радостным и теплым сиянием. И нет ничего страшней и безнадежней, когда это счастье еще не ушло, но всем существом чувствуешь, что оно уйдет и его ничем не удержать, не остановить. Глухая, кромешная темень встает перед глазами, заслоняя и заглушая собой все.

Женя становилась все более замкнутой и печальной. Безвольная, неживая улыбка вот-вот готова была смениться слезами. Где, на каком шаге она сломилась, я не заметил. Но такой шаг, очевидно, был сделан, и она сломилась. У нее, избалованной, неподготовленной, не нашлось сил, чтобы выстоять против временных наших невзгод. За свой порыв она расплачивается теперь разочарованием. Запальчивое возбуждение постепенно остыло, — повеяло холодком.