Но вся женевская эмиграция осталась на месте, коснея, как будто чтобы сбылось над ней это проро­чество, и только Троцкий кинулся в Киев, потом в Финляндию, всё ближе для прыжка, а Парвус ринулся по первому сигналу всеобщей октябрьской стачки, ка­кую опять-таки он и предсказывал еще в прошлом веке. Не большевики и не меньшевики, они оба были свободны от всякой дисциплины и дерзко действова­ли вдвоём.

С большую свинью. Напрягся, перегородил комна­ту. А Скларц у окна как будто уменьшился?

Ну что ж, чего не выразишь печатно и не скажешь на самой узкой конференции: да, я тогда ошибся. И вера в себя и политическая зрелость, и оценка обста­новки приходят не сразу, лишь с возрастом, с опытом. (Хотя и Парвус только на три года старше.) Да, я тогда ошибся, не всё видел, и дерзости не хватило. (Но даже близким сторонникам так нельзя говорить, чтоб не лишить их веры в вождя.) Да как было не ошибиться? Тянулись месяцы, месяцы того смутного года, всё бродило, погромыхивало вокруг, а настоя­щая революция не разражалась. И ехать было всё еще нельзя, и отсюда, из Женевы, разбирало негодование: что они там, олухи, не поворачиваются, что они рево­люции как следует не начинают? И — писал, писал, посылал в Россию: нужна бешеная энергия и еще раз энергия! о бомбах полгода болтаете — ни одной не сделали! пусть немедленно вооружается каждый кто как может — кто револьвером, кто ножом, кто тряп­кой с керосином для поджога! И пусть отряды не ждут, никакого отдельного военного обучения не бу­дет. Пусть каждый отряд начинает учиться сам — хотя бы на избиении городовых! А другой пусть убьёт шпика! А третий взорвёт полицейский участок! Чет­вёртый — нападёт на банк! Эти нападения, конечно, могут выродиться в крайность, но ничего! — десятки жертв окупятся с лихвой, зато мы получим сотни опыт­ных бойцов!..

Нет, не бралось усталым умом несвоевременное письмо, не понималось. Читал — и не понимал.

...Казалось так ясно: кастет! палка! тряпка с керо­сином! лопата! пироксилиновая шашка! колючая про­волока! гвозди (против кавалерии)! — это всё ору­жие, и какое! А отбился случайно отдельный казак — напасть на него и отнять шашку! Забираться на верхние этажи — и осыпать войско камнями! и обли­вать кипятком! Держать на верхних этажах кислоты для обливания полицейских!

А Парвус и Троцкий ничего этого не делали, но просто приехали в Петербург, просто объявили и со­брали новую форму управления: Совет Рабочих Депу­татов. И никого не спрашивали, и никто не помешал. Чисто рабочее привительство! — и вот уже заседало! И всего-то приехали на каких-нибудь две недели рань­ше остальных — а всё захватили. Председателем Сове­та был подставной Носарь, главным оратором и лю­бимцем — Троцкий, а изобретатель Совета Парвус управлял из тени. Захватили слабенькую „Русскую газету" — однокопеечную, вседоступную, народную по тону, и стал тираж её полмиллиона, и идеи двух друзей полились в народ.

Скларц у окна в своём стуле сидел всё дальше, всё мельче, как птица с опущенным носом, в иллю­стрированный журнал.

В последние женевские дни Ленин писал, писал пе­ром торопливым — всю теорию и практику революции, как он находил её в библиотеках по лучшим француз­ским источникам. И гнал, и гнал в Россию письма: надо знать, по сколько человек создавать боевые груп­пы (от трёх до тридцати), как связываться с боевыми партийными комитетами, как избирать лучшие места для уличных боёв, где складывать бомбы и камни. Надо узнавать оружейные магазины и распорядок ра­боты в казённых учреждениях, банках, заводить зна­комства, которые могут помочь проникнуть и захва­тить... Начинать нападения при благоприятных усло­виях — не только право, но прямая обязанность вся­кого революционера! Прекрасное боевое крещение — борьба с черносотенцами: избивать их, убивать, взры­вать их штаб-квартиры!..

И, нагоняя последнее своё письмо, сам поехал в Россию. А там — ничего похожего. Никаких боевых групп не создают, не запасают ни кислот, ни бомб, ни камней. Но даже буржуазная публика приезжает по­слушать заседания Совета Депутатов. И Троцкий на трибуне взвивается, изгибается и самосжигается. И будто для этой открытой жизни и родясь, они с Пар- вусом блещут по всему Петербургу — в редакциях, политических салонах, всюду приглашены и везде при­няты под аплодисменты. И даже создавалась какая-то фракция „парвусистов". И не то, чтобы тряпку обма­чивать в керосин и красться за углом здания, — но Парвус готовил собрание своих сочинений или заку­пал билеты на сатирическое театральное представле­ние и рассылал своим друзьям. Хороша тебе револю­ция, если вечерами не чеканка патрулей по пустын­ным тротуарам, но распахиваются театральные подъ­езды...

Пробежаться бы до окна и назад — так чёрный раздутый баул стоял как сундук, не пройдёшь. Да и сил нет в ногах.

В ту революцию Ленин был придавлен Парвусом как боком слона. Он сидел на заседаниях Совета, слу­шал героев дня — и висла его голова. И лозунги Пар- вуса повторялись и читались, правильные вполне: по­сле победы революции пролетариат не должен выпу­стить оружия из рук — но готовиться к гражданской войне! своих союзников-либералов рассматривать как врагов! Отличные лозунги, и уже не с чем выступить с трибуны Совета самому. Всё шло почти как надо, и даже настолько хорошо, что вождю большевиков не оставалось места. Вся жизнь его была спланирована к подполью — и не было сил в ногах — подняться на открытый свет. Он не поехал и на московское восста­ние, уж там восставали по его ли женевским инструк­циям, или не по его. Упала уверенность в себе — и

Ленин как продремал и пропрятался всю революцию: просидел в Куоккале, — 60 вёрст от Петербурга, а Финляндия, не схватят, Крупская же ездила каждый день в Петербург собирать новости. Даже сам понять не мог: всю жизнь только и готовился к революции, а пришла — изменили силы, отлили.

А тут еще Парвус выдвинул из тени (он всегда старался действовать из тени, не попадать на фотогра­фии, не давать пищи биографам) и подсунул Совету безымянно, как бы его, Совета, резолюцию — Финан­совый Манифест. Под видом заскорузло-стихийных тре­бований неграмотных масс — программу опытного умного финансиста — единый удар по всем экономи­ческим устоям российского государства, чтоб рухнуло проклятое разом! Не откажешь — величайший, поу­чительный революционный документ! (Но и прави­тельство поняло и через день арестовало весь петер­бургский Совет. Случайно Парвус не был на заседании, уцелел, и тут же создал второй Совет, другого состава. Пришли арестовывать второй — а Парвус снова не попал.)

Керосина в лампе не было — а горела уже час, не уменьшая света.

Надо было годам пройти, чтобы рёбра, подмятые Парвусом, выправились, и вернулась уверенность, что тоже на что-то годишься и ты. А главное, надо было увидеть ошибки и провалы Парвуса, как и этот слоно­бегемот опрометчиво ломил по чаще, и обломки про­калывали ему кожу, как он оступался в ямы на бегу, исключался из партии за присвоение денег, занимался спекуляцией, открыто кутил с полными блондинками — и наконец открыто поддержал немецкий империа­лизм: откровенно высказывался в печати, в докладах, и явно поехал в Берлин.

Шляпа позади лампы — качнулась, показав атлас­ную подкладку.

Да нет, лежала спокойно, как оставил её Скларц.

Через Христю Раковского из Румынии, через Да­вида Рязанова из Вены уже доходили до Ленина слухи, что Парвус везёт ему интересные предложения, так развязно не скрывался он. Но слава открытого со­юзника кайзера опередила Парвуса, пока он вёз эти предложения, пока кутил по пути в Цюрихе. Все привыкли бедствовать годами, а тут прежний товарищ явился восточным пашой, поражая эмигрантское во­ображение, раздавая впрочем и пожертвования. И ког­да нашёл он Ленина в бернской столовой, втиснулся непомерным животом к столу и при десятке товари­щей открыто заявил, что им надо беседовать, — Ле­нин, без обдумывания, без колебания, в секунду от­ветил резкими отталкивающими словами. Парвус хо­тел разговаривать как вояжёр мирного времени, при­ехав из воюющей Германии?? (и Ленин хотел! и Ленин хотел!) — так Ленин просил его убраться вон! (Верно! Только так!)