Изменить стиль страницы

На случай чего уговорились, что я помещиков кузен и болею чахоткой. Почему нет, я и кузеном могу быть. Был ведь трубочистом, когда понадобилось бургомистра в Неголеве по приговору шлепнуть. И монахом, когда пришлось выбираться из города, а все дороги перекрыли. И даже в гробу меня однажды перевозили, будто бы покойника в родной приход на кладбище, где вся семья лежит, везли хоронить. А уж за помещикова кузена сойти — чего проще. Особенно когда лежишь и наружу только лицо и руки. Лицо у меня было вроде ничего, притом осунувшееся, очень даже походило на чахоточного. А для пущей важности дали мне очки, чтобы в случае чего их нацепить и книжку читать. Но я сквозь них только туман видел, зрение у меня по нынешний день как у ястреба. А книжки я ни разу не открыл, хоть она и лежала рядом на тумбочке. Сразу же явилась горничная с водой, мылом и полотенцем и первым делом хорошенько отмочила мне пальцы на руках, потом обрезала живую кожу по краям ногтей, аж до крови. Я у ней спросил, это зачем? Барыня велела. А ногти мне обстригла почти вровень с пальцами, я потом почесаться не мог, так только, сам себя щекотал. И вот на этот, на средний, палец надели перстень, большой, золотой, камень, как я говорил, с глаз десятикилограммового карпа. Рука от этого перстня сделалась будто не своя, я ею шевельнуть боялся и все время держал неподвижно на одеяле. А еще надели на меня помещикову рубаху, так я в первую ночь глаз не сомкнул. Как спать в такой, когда она больше на стихарь похожа, чем на рубаху? Кружева, оборки, а материи — на двоих бы хватило. И на тумбочке возле постели положили помещика золотые часы. Любимому Маврицию от любящей Юлии, было вырезано на крышке.

Поначалу мне казалось, все это я вижу во сне. Но в два счета привык, и думать даже не хотелось, что надо снова в лес возвращаться. Легко ли, когда полежишь с недельку, как помещиков кузен, которому еду подают в постель. Если б еще из-за пули лежал, а мне вдолбили — из-за чахотки. А что это за болезнь — чахотка? Франек Мартиняк перед войной болел чахоткой, так он на кусок хлеба намазывал масло с кусок толщиной, а сколько собачьего сала выпил, сколько яиц, сливок, Мартиняки у себя ото рта отрывали, все только б ему, младшие стали к родителям приставать, что тоже хотят чахоткой болеть. Потому что выглядел он как пончик.

Иногда у меня даже мысль мелькала, что я и на самом деле мог быть помещиков кузен, отчего нет. Тот же Мавриций, который помянут на крышке часов. А кто тогда эта Юлия? Ни помещик Маврицием, ни помещица Юлией не звались. Для меня ихняя жизнь то по-одному складывалась, то по-другому, но всегда счастливо. Не могли же они золотые часы на память дарить, если были несчастливы. И хотя, наверное, сами давно уже обратились в прах, счастье их по-прежнему тикало в этих часах. А если хорошенько вслушаться, чистенько тикало, точно где-то поодаль по утренней росе звонили над ними колокола. Я уж стал подумывать, а может, время вовсе не бежит вперед, а ходит, как часовая стрелка, по кругу, и все возвращается на свои места.

От этого лежанья меня разнесло, и в усадьбе начали побаиваться, что не очень-то я на чахоточного похож. Может, лучше б мне было какой другой болезнью заболеть? Только ничего так не отпугивало людей, как чахотка, разве что тиф. Но кабы тиф, мог бы слух разнестись, приехали бы и всех забрали в больницу, а усадьбу наглухо заколотили. Зато я все больше становился похож на кузена. Горничная, которая вначале относилась ко мне так, точно ей из-за меня только прибавилось хлопот, теперь, принося еду, уже не ворчала:

— Обед. Обед принесла ясновельможному пану. Завтрак принесла. Полдник принесла, а какой вкусный. А вы уже получше выглядите, ясновельможный пан. На ужин будут рогалики с маслом, чай, ветчина, творожок, пирог со сливками.

И вроде с интересом стала на меня поглядывать. Пока я не подумал, может, я и вправду ясновельможный пан, надо бы проверить. И в один прекрасный день, когда она ставила поднос с едой на тумбочку у дивана, сунул руку ей под юбку и по бедру вверх, на подносе только посуда зазвенела.

— Ох, — пискнула она, вздрогнув, — что ж это вы, ясновельможный пан, скорый такой? Дайте хоть поднос поставлю. — И, словно птенец, который впервые выпорхнул из гнезда на ветку и дрожит, как бы не свалиться, потому что не умеет летать, прижалась к моей руке.

Когда я потом вернулся в отряд, мне и воевать-то не хотелось, все старался понять, зачем это люди воюют? Не лучше ли в такой мансарде лежать? Но когда оголодал, отощал, снова пришла охота драться.

Для начала я однажды смелее ей поклонился и вместо обычного «здрасьте» сказал еще «панна Малгожата». Здравствуйте, панна Малгожата. А через несколько дней добавил:

— Вы сегодня хорошо выглядите.

— О, спасибо, — сказала она. — Какой вы любезный, пан Шимон. — И, хоть всегда была серьезная и как бы свысока на всех глядела, похоже, засмущалась.

А через некоторое время, в тот день аккурат дождь шел, мы с ней задержались на веранде, чтоб хотя бы самый ливень переждать, потому что хлынуло как из ведра, и стали словами перебрасываться, как оно в дождь, что уже целую неделю льет, что сгниет все, если и дальше будет так лить. А поскольку дождь не переставал, я ее пригласил, чтобы она как-нибудь зашла посмотреть, когда я буду регистрировать брак.

Ну и вскоре женились Лис Войтек с Крысей Собеш. Сбежались, как всегда, почти все женщины из разных отделов, да и несколько мужчин пришло. Заглянул и секретарь. А открытое окно со стороны двора головы заслонили, башка к башке впритык, будто все повырастали на одних плечах. Я не думал, что она придет. И вдруг увидел — стоит позади других в полуоткрытых дверях, и сердце у меня забилось. Я пригласил всех в комнату, пусть у Войтека с Крысей на свадьбе хоть чужих людей будет полно, раз из своих никто не пришел. Да и любил я Войтека, хотя он был намного старше меня, а Крыся была уже, наверно, на шестом месяце, потому что живот у ней торчал, как барабан, и немножко она этого живота стеснялась. Но я ей сказал:

— Не стесняйся, Крыся, человека в себе носишь, не тварь ползучую.

И такую им закатил речь, что почти все плакали. О девках уж не говорю, но и кое у кого из мужиков глаза покраснели, как если б они на солнце долго глядели. Поплакала Крыся, поплакал Войтек. И за окном всплакнули. Хотя ни об чем печальном я не говорил. Говорил о счастье. Что счастье надо в себе искать, а не вокруг. Что никто его человеку не даст, если он сам стараний не приложит. Что счастье иногда близехонько, может, в той убогой халупе, где всю жизнь живешь, а люди его ищут бог весть где. Что некоторые его в богатстве и славе ищут, но славы и богатства не каждый добьется, а счастье, оно как вода, и каждому хочется пить. Что иногда его в одном добром слове больше, чем во всей долгой жизни. От Крыси родители отреклись и выгнали ее из дома, Войтек своего отца не знал, а мать уже с год как померла. Что можно быть прославленным и богатым, но не быть счастливым.

И рассказал я им про одного короля, у которого всего было вдоволь, но никогда ему не снились сны. Оттого и спать укладывался со страхом, будто не в кровать ложился, а в гроб. Хотя кровать у короля была из чистого золота, и укрывался он пуховой периной, и подушки под головой тоже были пуховые. Привозили к нему самых лучших лекарей, какие только были на свете, творили над ним самые разные чары, разные травы давали пить, цветами обкладывали, благовониями, музыка для него без умолку играла, и шесть голых девушек танцевали вокруг, а ему хоть бы ромашка на лугу приснилась. Ничего. Каждая королевская ночь — дыра. Он и крестом лежал, и в рубище ходил, и даже снял с головы золотую корону, усыпанную алмазами, и надел терновый венец. И беспрерывно молился, притом разным богам. Потому что одни ему советовали: молись этому, этот милосердней других и сам царского роду, а иные: тому, его вера — великий сон, может, он тебе какую малость уступит, хотя бы на одну ночь. Строил король храмы, приюты, мыл ноги беднякам, и любой мог войти в его дворец, как к себе домой, и никто никогда с пустыми руками не уходил. В конце концов совсем король с тела спал, и уже его брат втайне готовился сесть на престол, так как царство за это время стало с пятачок и продолжало усыхать. Потому что как мужик к мужику, так соседи в его земли со всех сторон впахивались, и не только весной или осенью, а круглый год. И все хуже ему становилось, а челядь даже подглядела, как он сам с собой разговаривал, смеялся, кричал, грозил себе кулаком, топал ногой. И уже подумывал король, не броситься ли ему в пропасть, что это за жизнь, хоть и королевская, когда не видишь снов. Он как бы наполовину только жил, днем жил, а на ночь умирал. Каково так, целыми годами, умирать, когда и один-то раз помереть тяжко.