Изменить стиль страницы
Камень на камень i_006.jpg

И опять же, с другой стороны, ксендз с амвона каждое воскресенье осуждал эти женитьбы в гмине, мол, они богу противны, адом стращал, вечными муками. И всем, кто хотели бы расписаться в правлении, наказывал, чтоб не смели, не то он их вычеркнет из церковных книг, а господь вычеркнет из рода людского. И, что хуже всего, на разные лады обсмеивал гмину: нашли, мол, себе дом божий, гмина есть гмина, туда налоги ходят платить, а венчанье — таинство, не налог, одно из семи священных таинств, и богом установлено, а не земной властью, потому что земная власть от сатаны. И что в любом хлеву чище, чем в правлении, стены еще с довоенных времен не беленые, пол — не ступить, подошвы липнут, а служащие только цигарки смолят да щупают баб, которые там с ними работают. А теперь иди, жених, и ты, его невеста, и поклянитесь в верности друг другу в этом Содоме и Гоморре. Чего будет стоить такая верность?

И, возможно, из-за этих грозных ксендзовых речей выделили в гмине специальную комнату, побелили, понаставили цветы в горшках, пол выскребли, притащили новый письменный стол, стулья, расстелили ковер и стали искать человека, который только бы этой регистрацией и занимался. Хотя поговаривали, будто сверху пришло такое распоряжение.

Повстречался мне как-то — я капусту с поля свозил — Рожек, он тогда был войтом, и спрашивает:

— Не хочешь поступить на службу? Браки регистрировать. Работы почти никакой, никто в гмине жениться не хочет. А зарплата бы шла. Ты и в милиции служил, значит, свой.

Я подумал: почему нет, чем капусту возить, лучше сидеть за письменным столом. Ну и насчет бога — я сам не знал, верю ли в него, что мне ксендз с его угрозами. Хоть приоденусь, а то поизносился совсем. В деревне гулянье, а мне пойти не в чем. Не говоря уж, что выпить было не на что, а то и билет на танцы не на что купить. Сапоги еще с грехом пополам держались, но мало кто теперь ходил в сапогах. Война все больше отдалялась, и кругом уже щеголяли в полуботинках, в костюмах, а в моде были брюки широкие, как юбки, пиджаки как мешки, точно после войны люди понапихали в себя свободы. А я в своих сапогах и бриджах был вроде как из другого мира. Так что, когда из милиции ушел, стал прикидывать, чем бы заняться. Отец каждый грош откладывал на хлева, а на сигареты нет чтобы просто дать — выговаривал: чего дымишь, как печная труба.

Из милиции я ушел, потому что меня хотели комендантом назначить, а в конце концов прислали какого-то сопляка, который даже в партизанах не был, училище только закончил. Притом ему казалось, что он мир за неделю исправит. А за неделю легче сотворить мир, чем исправить. Да еще такой мир, после войны. И вместо того, чтобы дальше оружие искать, потому что вокруг все еще стреляли, или хотя бы посторожить вагоны с цементом, которые стояли неразгруженные на запасном пути, пока половину не разворуют, комендант этот прицепился к Франеку Гвижджу, что тот сивуху гонит, и приказал обшарить все его подворье. А Гвиждж потом на меня: ты, сукин сын, приходил, надирался, я хоть грош когда с тебя взял, еще на дорожку всегда бутылку в карман совал, потому как думал, ты свой. Ну погоди, получишь ты у меня когда-нибудь водку, а гнать все равно буду, и ни черта вы мне не сделаете. Немец ни с чем уходил, но и вам не дам. К счастью, он все как под землю спрятал, мы нашли только следы очага в бузине за овином. Но Франек объяснил, что иногда там картошку свиньям варит, если на дворе сильный ветер. Вот так оказался я ни там, ни тут, а вернее, нигде, и опять поле и поле с рассвета до ночи.

Подумывал я даже, не начать ли мне снова мужиков стричь, брить. В деревне, правда, уже был парикмахер, Яскулы зять. Перебрался недавно из города, потому что там у него дела неважно шли, и открыл парикмахерскую у Незгудки в пристройке. Хотя перед войной, когда сватался к Яскулиной Крысе, собирался уланским ротмистром стать. Но никто ему не напоминал об этом. Каких только перемен не случалось с людьми за те годы, подумаешь, еще один из ротмистра стал брадобреем. Жаловались, правда, мужики, что лапа у него, как у мясника, положит на голову точно на колоду, шею надо изо всех сил напрягать, чтоб не свернул башку. К тому же бирюк бирюком, пока стрижет, словечка не скажет. Что это за парикмахер такой? К парикмахеру не только стричься, бриться ходят, но и посидеть, поговорить, послушать.

Должны были вскоре в соседние деревни пустить автобусы, так я уж думал, не наняться ли в кондукторы. Работа не пыльная, езди себе да продавай билеты, а народ заходит, выходит, знакомые, незнакомые, постоянно ты среди людей. А среди людей всегда веселее, в особенности когда с ярмарки набьется полный автобус, тут и пошутишь, и покричишь, да и вообще, среди людей разное может случиться. А что может случиться в поле? Заяц пробежит, жаворонок запоет, приползет туча и хлынет дождь?

Втайне же я больше всего рассчитывал на Михала, думал, приедет в конце концов и что-нибудь посоветует или у себя подыщет какую-нибудь работу, потому что ни в парикмахеры, ни в кондукторы меня не так-то уж и тянуло. Все равно после работы всякую свободную минуту пришлось бы в земле копаться, выходит, и тут работай, и там. И вместо легкой жизни — каторга. Правда, Сташек тогда еще дома сидел, а ему судьбой земля была предназначена. Только Михал все не приезжал и весточки о себе не подавал, хотя обещал, когда был в последний раз. Собирался даже на подольше приехать. Отпуск, говорил, возьмет. Потому что тогда заглянул, можно считать, мимоходом. И пробыл-то всего ничего. Меньше полдня.

Мы пообедали, сидели с отцом за столом, дымя цыгарками, а мать мыла посуду. Дело было в воскресенье. Вдруг под окно подъезжает черный автомобиль. Мать даже испугалась. К кому ж это? А к нам. Иисусе-Мария, Михал! Господь милосердный, Михась! Дитятко мое! Сынок! Мы уж думали, с тобой что стряслось! Не напишешь, знаку, что живой, не подашь. Столько лет. А тут война. Сколько людей погибло. И после войны всё гибнут и гибнут. Приехал наконец-то! Шикарный, в пальто, в шляпе, на руках кожаные перчатки, на шее вишневый шарфик, два чемодана за ним шофер вынес из этого автомобиля. У отца даже голос задрожал: Михал? — спросил, будто не веря. У матери слезы в три ручья. А шофер даже качнулся на пороге под тяжестью чемоданов, потом поставил их посреди горницы. Но Михал велел ему уйти и ждать в машине, потому что скоро им ехать назад.

Налетела орава детворы, облепила автомобиль, как мухи навоз, щупали, гладили, заглядывали через окошки вовнутрь. А шофер ничего, сидел как пришитый. Только отец вышел и ребятишек прогнал:

— А ну, разойдись. Это вам не корова, чтоб оглаживать. Еще покорябаете.

Останавливались и взрослые, поглядеть, кто ж такой к Петрушкам приехал. И ни один не хотел верить, что Михал. Тогда отец послал Сташека, пусть стоит перед хатой и говорит людям, что это Михал. В деревне никогда такого автомобиля не видывали. Был до войны у помещика, но вполовину этого и с открытым верхом, а тут все закрытое и окна как в хате. Епископ раз приезжал на миропомазание в автомобиле, но его автомобиль с этим и в сравненье не шел, хотя весь был украшен зелеными веточками и сам епископ в пурпурных одеждах.

Михал первую обнял мать и долго не отпускал, не плачьте, мама, ну, мама, не плачьте. С нами только поцеловался по два раза, в одну щеку и в другую. И сразу открывать чемоданы. Матери всяких разностей навез, отцу, но и нам, братьям, немало досталось. Мне привез носки, галстук, шарф, мыло для бритья. Матери отрез на юбку, платочек на голову, иголки, нитки, корицу, перец, отцу — махорку, папиросную бумагу, рукавицы на зиму, Антеку — перочинный нож с двумя лезвиями и штопором, Сташеку — губную гармошку и обоим по рубашке. Ну и еще разные мелочи.

Жалел, что ненадолго только заехал, но обещал в следующий раз приехать на подольше, может, даже на жатву, потому что тыщу лет не держал косы в руках, а хотелось бы покосить, интересно, сумеет ли еще. Сейчас-то он просто заглянул узнать, здоровы ли мы, как пережили войну. С той поры, что она окончилась, собирался, да все находились поважнее дела. Даже отпуска еще не брал, но приедет, непременно приедет.