Я съел, наверное, связок десять этих бубликов, но она ни гроша не взяла. Только попросила, чтоб я на Успенье приехал в Милеёв на ярмарку. Я обещал приехать. А Пражухи с тех пор точно в норы попрятались. Хотя нет-нет кто-нибудь мне доносил, что они грозятся отомстить — вся деревня уже знала о нашей драке. К Болеку даже пришлось доктора привозить. А старый Пражух вроде сказал, что я им еще за этого доктора заплачу. Но я вскоре в лес ушел, и плевать мне стало на Пражухов. Думал, с ними навсегда покончено, а межу и после войны перепахать успею.
Но как-то пошел я ночью навестить родителей. Хорошо было идти. Тихо, пусто, нигде ни души, хаты спят, собаки не лают. Почти как в прежние времена, когда случалось в эту пору от подружки возвращаться. Так и хотелось спросить у неба: где ж она, эта война?
Я дошел почти до середины деревни, еще только Дереня пройти, Мащика, и вот он, родительский дом. Вдруг из темноты, в каких-нибудь двух шагах: хальт! И фонарем прямо в глаза. Я, не раздумывая, отскочил вбок за Орышкину загать, каждый ведь закоулок здесь знал. Загремели выстрелы, забухали сапоги. Я перескочил через плетень к Незгудке на подворье. Незгудкина собака как подымет лай. А за спиной у меня снова: хальт! хальт! И снова выстрелы всколыхнули темноту. Я от Незгудки в загуменник Кветеня. Кветенев пес, на счастье, то ли не успел проснуться, то ли ленивый был, даже не зарычал. Потом через двор Гавлика и по разлогу за пожарным сараем выскочил к Баранскому. В голове мелькнуло, а не забраться ли на его сарай и там переждать. Всё подальше от дороги, и Баранский богатый, может, у него не станут искать. И к Ирке Баранской немецкий лейтенант ходил, а ну как сейчас ходит. Только забыл я, что у Баранского пес — сущий дьявол. Едва я протиснулся между кустами сирени и жасмина, которые вокруг двора росли, он как бешеный с другого конца бросился ко мне. Вдобавок потянул за собой по проволоке цепь, и проволока эта, и цепь бряк, звяк, точно взбесились заодно с псом. И сразу где-то там, на дороге, затопали сапоги. Хальт! Хальт! А от садов, с противоположной стороны, автоматная очередь.
Плохи, думаю, мои дела. Решил пробиться к реке — недалеко, и, может, дотуда они еще не добрались. Задами, задами, крадучись, добежал до кузницы Сюдака. Там на минутку притаился, прислушался, не доносятся ли какие-нибудь подозрительные голоса, и ползком на другую сторону дороги. Заскочил в загатье между Жмудой и Габрысем. И берегом пруда, через ольшаник, вышел на загуменник к Здуну. Подумал, что спасся, — между Здуном и рекой только луг, а за рекой косогор и лес, а там — ищи ветра в поле. Даже присел, чтоб отдышаться немного. И тут в кустах что-то зашелестело, я схватился за пистолет, а из кустов, словно тень, вылезла махонькая собачонка и давай меня обнюхивать. У меня душа размякла, и собаки, думаю, бывают разные. Хотел ее за это погладить, а она меня цап за руку да как завизжит. Ах ты так, зараза? Дал ей пинка, она заскулила и еще громче подняла визг. Ну, думаю, делать нечего, попробую подобру. Начал взывать к ее собачьему разуму, чтоб она успокоилась:
— Хорошая собачка, хорошая. И поумней, чем другие псы. Ну хватит уж, перестань. Слышишь выстрелы? Это в меня стреляют. Еще налаешься, дай, война окончится. После войны всем будет легче, и людям, и собакам. А ты сучка или кобель? Сдается мне, кобель. Сучки так не лают. У них щенки, они при щенках сидят. А ты чья, не Здунов, часом? Кормят хоть тебя хорошо? Они прижимистые, куска лишнего не съедят, небось и собаку голодом морят. Тебе б у Ямроза было лучше или у Стаюды. Стаюда свиньями торгует. А Ямрозы всё молятся, чтобы господь послал им ребеночка. А кличут-то тебя как? Не Шарик? Поди ко мне, Шарик, я тебя поглажу, только перестань, черт, брехать. Здуны тебя не погладят, они и ребятишек своих не больно-то гладят, всё заставляют работать. Ну поди сюда.
Куда там, шавка кидалась, визжала, будто мои слова еще больше ее раздразнили.
— Ты швабская псина или польская? Гонятся за мной, как еще тебе, дрянь, объяснить? Кажется, я по-польски говорю. Выдать меня хочешь? А ты знаешь, что с такими собаками делают? То же, что и с людьми. Пулю в лоб. Польский пес на поляка не стал бы лаять. А ты либо помесь, либо приблуда. Ухожу я, ухожу, безмозглая тварь.
Я встал, а собачонка будто вора во мне учуяла, давай мои голенища кусать и брешет еще яростней. Сквозь этот лай вдруг услышал я, вроде по полю кто-то бежит, да не один. А за рекой фонарик вспыхнул, раз, другой.
— Видишь, паскуда, что ты натворила? Окружают меня.
Теперь у меня остался только один путь — через верхние поля. Но для этого надо было обойти деревню, чтобы не переходить снова дороги — они небось там меня подкарауливали. Я свернул на тропку под ивами, идущую от мельницы. А собачонка прицепилась как репей — и за мной, и лает не умолкая. Ну, погоди, стерва. Хоть нельзя было терять ни минуты, я присел на корточки и хвать гадину за башку. Так бы я ни за что не обидел собаку, скорее уж кошку. А в детстве мне даже казалось, собака происходит от человека. Шавка кусалась, царапалась, выла. Я придавил ее к земле и каблуком, каблуком по башке, аж что-то хряснуло. И тут же в двадцати, может быть, шагах: хальт! хальт! И очередь прожужжала над головой.
Я бросился к Ямрозу в сад. Ветки хлестали меня по лицу, по глазам. Пули точно град трепали листья. Видно, и яблок посбивали немало. У меня шапку сорвало с головы. Зацепился за пень, упал. Выскочил на Микусово поле. Как назло, Микус там люцерну посеял. На беду она у него хорошо уродилась, выше колен доставала. Я еле ноги вытаскивал. Будто во сне: бегу, а ноги как каменные, не оторвешь от земли, — а те уже за спиной. Я чувствовал, что теряю последние силы. Снова упал. В голове мелькнуло: может, не вставать? Пускай хватают, пускай убивают, пусть этот сон наконец окончится. Но все же вскочил, а через полсотни шагов и люцерна кончилась. В несколько скачков я долетел до оврага и, чтоб запутать следы, взобрался по откосу наверх. Потом обогнул стороной подворье Карвацкого, чтобы ненароком не приманить пса. И от статуи святого Флориана свернул к хате Пражухов, мимо них аккурат колеина вела к верхним полям.
Я даже немного замедлил шаг. Поглядел на окна Пражухов, но безо всякой ненависти, и подумал, просто как думают ночью о людях: дрыхнут небось без задних ног. Мрак уже слегка поредел, и звезд на небе поубавилось. И вдруг откуда-то спереди донеслось вроде бы приглушенное лопотанье на чужом языке. Я скорей за угол Пражуховой хаты. Высунул голову. И там, где колеина спускалась вниз, увидел троих, выходящих из темноты. Они шли размеренно, не спеша, прямо на меня, потому что их фигуры становились все больше и лопотанье все слышнее. Бежать обратно в сереющей ночи — поздно, я у них как на ладони. Но и спрятаться некуда. Ни изгороди у Пражухов не было, ни деревья, ни кусты поблизости не росли. Хата, овин, хлев почти что посреди чиста поля. И самое страшное — ихняя собака могла в любую минуту меня учуять. Мне даже странно показалось, почему до сих пор не подняла лай. Был же у них пес. Может, куда за сукой помчался? Но того и гляди вернется, тогда конец.
Я пододвинулся поближе к двери, стукнул легонько в окно. Прижался лицом к стеклу, пытаясь разглядеть в темноте, не шевелится ли кто внутри. Но окно было завешено тряпкой. Я опять постучал, погромче. А голоса уже приближались к хате. Наконец что-то скрипнуло за дверью, не громче мышиного писка. Я подергал ручку. Тихо. Но я чувствовал, кто-то в сенях стоит, потому что вся хата как будто вдруг привалилась к двери. Я снова потянул за ручку. И тут услышал опасливый шепот старика:
— Кто там?
— Свой. Откройте, — не сказал, а выдохнул я. Да и Пражух скорее бы кого-нибудь с того света мог ожидать, чем меня, вот и не признал. Отодвинул засов, высунул кудлатую голову, вылупил зенки и поскорей снова захлопнул дверь. Но я этого ждал и загодя сунул ногу за порог. И хотя старик всем телом налег на дверь, я его пересилил, он так и отлетел в глубь сеней.
— Чего? — прохрипел.