Изменить стиль страницы

— Для плуга с глубоким лемехом еще бы лошадь нужно, тятя, — вмешался Сташек. — Одна не потянет.

— И то верно. — Глаза у отца радостно сверкнули. — Хорошо, что припомнил, Стась. У Кусьмерека можно попросить. А он потом нашу возьмет. Или отработаем ему на жатве.

— Я на жатву ни к кому не пойду! — взвился Антек. — Своей хватит! Не буду ни на кого батрачить.

— Один разок только, — отец добродушно. — Что тебе сделается? Никто нам коня задарма не даст. Не захочешь косить, станешь подхватывать. Не всегда у нас будет одна лошадь. На два морга больше — это о второй стоит подумать. У людей земли меньше, а по паре лошадей. Откладывать будем.

— Это из чего же? — напустилась на отца мать. — Вон наперники латаные-перелатаные, а новых не на что купить. Антеку костюм нужен, из старого он вырос давно. У Стася ботинки драные. По мне, уж лучше корова, чем лошадь. Хоть молока вдоволь попьем.

— Корову свою выкормим. А лошадь надо купить. G одной столько земли не обработаешь. А занимать больше не станем. Это последний раз. Ты знаешь, что такое две лошади в хозяйстве? — размечтался отец. — Кнутом только щелкнешь — и н-но! Для двух лошадей глубокая вспашка или в горку — пустяшное дело. А жито свозишь — сразу по три ряда снопов. С ярмарки едешь, всех обгоняешь, только пыль столбом. Или на свадьбу тебя позовут, а ты, как барыня, на двуконной повозке. А на одной лошади все равно что в дырявой одежке приехать. С другой стороны дышла ведь получается вроде прореха. Две лошади — точно две здоровые руки. А один конь — одна рука здоровая, а вторая усохшая или на войне тебе ее оторвало.

— Каурку купим, тятя, — выскочил на радостях Сташек.

— Ты мал еще подавать голос! — накинулся на Сташека Антек. — Не слушайте его, отец. В деревне одни каурки! Мы жеребца купим! И вороного! Вороной жеребец — вот это конь!

— В хозяйстве кобыла лучше, сынок, — стал уговаривать Антека отец. — Кобыла посмирней. Не станет норов показывать — сколько навалишь на телегу, столько и повезет. Из сил выбивается, а тащит. А жеребец, этому чего примстится, хоть бей его, хоть убей, телегу перевернет, а не сдвинется с места. И от кобылы жеребенок будет.

— Но ведь жеребец — это ж сатана, отец. А если вороной?! — распалился Антек. — Тронешь кнутом — ветер. Мы его Сатаной назовем.

— Во имя отца и сына, — всполошилась мать. — Коня назвать Сатаной! И чтоб у нас такая лошадь была? Да ты в уме?

— Кобылу, тятя! — упрашивал Сташек. — Будет у нас жеребеночек.

— Жеребца! — не сдавался Антек. — А нет, я ничегошеньки не буду делать! Жатва, выкопки — управляйтесь сами! Я в город уеду!

— Кобылу, тятя! — Сташек еще чуть-чуть и расплакался бы. Но тут мать как закричит:

— Вы что, ополоумели?! Кобыла, жеребец! А я должна на соль, на керосин выкраивать, не то б вы в потемках сидели да и ели все несоленое. Вон, хлеба последнюю буханку принесла! Мука кончается! Картошка на исходе! А они еще лошадь Сатаной хотят назвать! Господи Иисусе! Сатана вас, видать, попутал! Скажи им что-нибудь, Шимек, ты поумней! Чего сидишь помалкиваешь?!

А я помалкивал, чтоб отец снова не начал мне выговаривать за ту каурку, которая была у меня в отряде. Как-то я похвалился сдуру, и с тех пор он мне житья не Давал.

— Надо было ее домой привести. Хоть что-то с войны бы получил.

Не мог я ему втолковать, что не годилась каурка для деревенских работ. Да и пала она у меня, кого было приводить?

— Так ты ее, зараза, берег. Этакую животину под пули. А к работе мы б ее приучили. Сперва бы в порожний воз запрягли. Дышло только надо тряпками обмотать, чтоб не обила бока. Или попросить у ксендза бричку. Пускай в бричке бы походила чуток. Потом бы запрягли вместе с нашим гнедым. Он уже старый, не позволит ей баловать. А потом в борону, чтоб не так тяжело сразу. А заупрямится — огреть разок-другой кнутом. Увидел бы, как бы она потом в плуге ходила.

Отец готов был все в хозяйство впрячь. А я, когда первый раз садился на каурку верхом, боялся, что она подо мной переломится. Ноги у ней были раза в полтора выше, чем у простой лошади. Морда узкая, небольшая, шея длинная, будто у лебедя. А когда шла, хоть бы невесть по каким ухабам, по пашне, по корням, по лесу, ничего не чувствовалось, знай себе колышешься, как на облаке, или на подушках в карете, или мать тебя маленького укачивает в люльке.

Подарили нам ее в одном поместье, вместе с седлом и саблей, — тоже хотели как-то в этой войне поучаствовать, а сыновей у них не было, одни дочки. А что дочки в войну? Перевязали нам раны, постирали наше тряпье, на рояле немножко поиграли, посмеялись с нами, а когда мы уходили, выбежали следом во двор и всплакнули. Но все равно приятно расставаться, когда кто-то по тебе плачет и белым платочком машет, мокрым от слез, а ты на коне и на боку сабля. Я себя чувствовал уланом с картинки в календаре. Оставалось только сказать: не плачь, вернусь и с тобой обвенчаюсь.

А каурку привел помещик и говорит:

— Выбрал самую лучшую из своей конюшни, пускай послужит отечеству.

Я посмотрел, и показалось мне, где-то я ее уже видел.

Подошел, потрепал по морде, она вскинула голову, заржала.

— Стой. — Я обхватил ее за бабку. Бабка была не толще моей руки в запястье. И так, ровнехонько, шла до самого колена. Не раз я мечтал проехаться верхом на такой каурке. Сколько можно: лошадь в телеге, лошадь в плуге, в бороне, в сохе. Лошадь с опущенной до земли мордой. Мученье, не лошадь. И над ней человек с кнутом.

Я еще сопляк был, но, когда ездил на реку купать нашего гнедого, пытался себе представить, что подо мною прямоногий конь-вихрь, а я мчу по деревне, по полям, куда глаза глядят, сломя голову, аж дух захватывает. Только далеко было нашему гнедому до вихря. Ноги сбитые, копыта как мельничные жернова, мордой чуть не утыкался в землю. И трюх, трюх. Потому что, как всякая крестьянская лошадь, ходил гнедой, приноравливаясь к мужицким шагам, и ни пятками, ни кнутом идти быстрей его не заставишь. Еще после целого дня тяжкой работы — он только и думал поскорей нажраться да завалиться. И купанье в реке, верно, тоже почитал наказаньем господним.

Иногда я уж и так, и сяк прикидывал, как бы хоть разок превратить гнедого в настоящего скакуна. Может, он был когда-то таким скакуном, пока его не заездили. Читали мы в книжках про таких коней.

Как-то отца не было дома, поехали они с соседом в город на ярмарку. Я выстругал себе пику из орехового прута. Набил мешок сечкой, приспособил под седло. Из дужки от старого ведра сделал шпоры и шнурками привязал к пяткам. Вывел гнедого из конюшни, поставил возле телеги и с телеги, иначе б мне не залезть, забросил седло ему на спину, сел сам и, одной рукой вцепившись в гриву, в другой держа пику, отправился в деревню. Сперва шагом, как хотел гнедой. Сбежалась орава мальчишек и за мной, покрикивают, подзуживают, ободряют. Бабы, мужики, кто только ни шел по дороге, останавливались и смотрели, точно на представленье.

— Это ж Петрушек гнедой. Я б и не признал, кабы не этот чудила на нем.

— И куда же ты едешь, к барышне небось?

— Спятил, зараза, что ль?

— Да он нынешней весной с тополя свалился. Ох, мыкаются с ним Петрушки.

— Потому что не бьют. Надо бить, пока не поздно, не то вырастет бандитом.

— Эй, ты что, в кавалерию играешь? Вернется отец, он тебе покажет кавалерию, паразит!

Я по-прежнему ехал шагом, а казалось мне, конь, вытянувшись в струну, летит, копытами не касаясь земли, и несемся мы с ним над деревней, а все люди внизу под нами, махонькие, как муравьи. Чего-то кричат, руками машут. И пусть кричат, пусть машут. Меня так и распирало от гордости.

— Ну, гнедой, — шепнул я гнедому на ухо. — Покажи им.

И сперва легонько, точно на пробу, кольнул его проволочными шпорами в бока. Он вроде призадумался, то ли остановиться, то ли дальше идти. Никто его до сих пор так чудно в бока не колол, откуда ему было знать, что это означает. Кнутом только его стегали. Я кольнул посильнее, но он не прибавил шагу, дальше трюх, трюх. Голову низко опустил, я едва мог до гривы достать. Снова его кольнул, но он хоть бы вздрогнул. Ничего. Уж ребятишки начали криками мне помогать, все громче и громче: