Философ – нечто большее, чем просто познающий. Его характеризует и материал, который он познает, и происхождение этого материала. В личности философа присутствует время, его движение, его проблематика, в ней силы времени необычайно жизненны и ясны. Философ представляет собой то, чт0 есть время, и представляет субстанциально, тогда как другие отражают лишь части, уклонения, опустошения, искажения сил времени. Философ – сердце в жизни времени, но не только это, – он способен выразить время, поставить перед ним зеркало и, выражая время, духовно определить его. Поэтому философ – человек, который всегда готов отвечать всей своей личностью, вводить всю ее в действие, если он вообще где–либо действует. Если бы он этого не делал, у него не было бы материала для наиболее оригинального познания, он совершал бы только интеллектуальные ходы. Тогда возникали бы знания, оторванные от существования, которые производят как бы в безвоздушном пространстве пустое действие с помощью безразличного материала, не предполагающего экзистенции, – в руке каждого словно стертая монета. В Максе Вебере же мы видели воплощение экзистенциального философа. Люди обычно заняты, в сущности, лишь своей личной судьбой, в его же великой душе действовала судьба времени. Если он всей силой своего человеческого сердца и любви ощущал и знал личностное, то все это обволакивалось чем–то ббльшим. В нем как бы выступал «макроантропос» нашего мира. Нас завораживали его меткие характеристики глубоко пережитых им событий и решений нашего времени, благодаря ему мы достигали ясного осознания настоящего и данного момента. Нас завораживал его прозорливый взгляд в будущее, его введение настоящего в целостность исторической перспективы и, одновременно, его твердая уверенность в жизненности только современных экзистенциальных задач, под углом зрения которых творения прошлого, даже великие, подчас казались ему «старым хламом». Он обладал сознанием мира исамого себя в настоящем.
Но он не представлял нам это как тотальность. Казалось, что он с непререкаемой последовательностью все только разъединяет, а не соединяет в завершенной картине. Хорошо известно, с каким пафосом он разделял, например, знание и оценку. В свободном от оценки познании он видел цель науки. Его интеллектуальная совесть бесконечно расширяла его видение, и он постоянно стремился довести собственные оценки до отчетливого сознания, сделав оценки вообще предметом познания. Свободное от иллюзий видение того, чтó действительно есть и что значимо в рациональной последовательности, чтб является каузальным фактором и что при данных обстоятельствах неизбежно произойдет, было для него требованием познания. Однако это требование отделения оценки от объективного понимания было не равнодушием к жизни и желанием замкнуться во вневременном субъекте, не «смертью с открытыми глазами», не спокойным созерцательным наблюдением. Истинное, свободное от иллюзий видение требовало одновременно самой интенсивной оценки. Единство и совершенство не стоят перед его взором как объективный образ и не создают для нас личностный, эмпирический завершенный образ Макса Вебера; они выражают живое движение его экзистенции, в котором достигались мгновенные, завершенные синтезы и в котором он, производя оценки, не забывал об объективности, а в объективном изложении – о возможных оценках; он беспрерывно соотносил друг с другом то, что было разъединено и что в своем соотнесении одновременно оставалось разъединенным. Так в нем объединялось противоположное в бесконечном движении!
Его безграничная объективность была причиной того, что он, как едва ли кто–либо другой из людей нашего времени, был способен оценить все основания, готов принять во внимание каждый факт, каждый существенный аргумент. Если греки отличались от варваров своей способностью выслушивать доводы других, то Макс Вебер был греком высокого ранга, чье желание выслушивать, вопрошать не знало границ Но одновременно ему была свойственна такая сила оценки, такая решительная позиция по отношению к конкретным событиям бытия, которые многим казались устрашающими, насильственными, подавляющими. И в основе этого всегда было понимание, от которого он никогда не отрекался, доказывая всем своим существом, что объективен не только в ограниченной сфере научной работы, но и за ее пределами. Его неукротимый темперамент, гнев, который вызывали у него бесчестность, претенциозность, самообман, прорывались иногда сквозь его сдержанность и духовное самообладание, и многие считали, что с ним невозможно общаться, ибо он подавляет всех своим криком, полностью овладевает дискуссией, преисполнен надменного радикализма. Верно, что глубина его проницательности и его громадные фактические знания иногда потрясали, контраргументы оказывались исчерпанными, во всяком случае, никто не мог их привести. Верно, что его моральные требования не были удобны; для каждого, кто полностью не замыкался в себе, он был живой совестью. Верно и то, что его темперамент вел к чрезмерно бурным аффектам и к минутным несправедливостям, – однако поразительно, как он в этом признавался, как сомневался в своей способности решать большие задачи, часто требующие мгновенных решений, говоря: «Я делаю ошибки». Все, что случалось, было лишь поправимым сиюминутным проявлением аффекта. Его безграничная готовность воспринимать замечания становилась в конце концов ясной каждому, кто мог предложить действительно объективные аргументы. Поэтому каждый, пока совесть его была чиста, мог питать к нему безусловное доверие.
Макс Вебер отрицал, что он философ, когда его называли таковым. Целое и абсолютное не было в его глазах предметом, он решительно противился созданию философской системы, но тем более систематично и конструктивно мыслил. Вся систематика служила ему для ограниченных целей познания и была, поэтому, по своему значению ограниченной и относительной. Он сознавал глубокую разницу, пропасть, отделявшую его от философии, конечной целью которой служила система и которая из этой перспективы видела в историческом восприятии (от Гегеля до Виндельбанда) всю историю философии в своеобразном искажении. В этом историческом понимании великим, и Макс Вебер это признавал, было видение фактической связи между логическими вопросами, которые позволяли постичь прогрессирующее значение, объективное развитие проблем истории. Логическое в философии, что, по мнению Макса Вебера, и должно быть единственной задачей философии, составляло, с его точки зрения, специальную науку, которой он занимался. Для него философия исчерпывалась логикой, в качестве же системы она была ему чужда. С сократической иронией он обычно говорил: «В этом я ничего не понимаю». Или совершенно спокойно заявлял, что это – совершенно «другие» проблемы, которыми он не занимается, что он пользуется логическими понятиями только в данном, совершенно определенном значении для анализа данной конкретной реальности. Последний смысл бытия ему, как он обычно утверждал, неизвестен. Следовательно, в его философской экзистенции не было ни пророческой веры, которую надлежало бы возвещать, ни философской системы, способной дать понятие о мире как опоре, утешении, обозрении и убежище. Поэтому фрагментарность, хотя она и не была нарочитой, не могла не обрести у него глубокий символический смысл.
Что же означала эта фрагментарность? Отчасти она стала его внешней судьбой. Как смерть прервала его работу, так и ранее болезнь оставила многое не доведенным до конца, а политическая структура Германии во всех ее формах до последней минуты не давала ему возможности заниматься политической деятельностью. Отчасти же эта фрагментарность проявлялась в том, что он прерывал работу над казавшимися ему хоть и важными, но все–таки не столь близкими его центральной задаче проблемами – например, над такими, как чисто логико–методологические исследования, исследования психо–физического аспекта промышленного труда, анализ первой русской революции. В этих более периферических по своему характеру работах он часто ощущал свою зависимость от Других и подчеркивал ее едва ли не с преувеличенной решимостью, и эта зависимость действительно была, – от Риккерта, Крепелина и т. д. В таких случаях Макс Вебер устремлялся в нужную ему область, но в своем быстро продвигающемся исследовании бросал эту тему, завершив ее обзор и сделав то, что ему представлялось самым необходимым. Центральной оставалась для него социология, но и здесь все носило у него фрагментарный характер, и фрагментарным оно оставалось при бесконечной пространности и широте его исследования. Это имеет свое глубокое основание в его философской экзистенции. Макс Вебер – сторонник фрагментарности, но в ней он исходит из сознания тотальности и из абсолютного, которое не может быть выражено иным способом. Человек, конечное существо, способен сделать предметом своего воления лишь единичное – целое и абсолютное ему не дано непосредственно, он может узнать о нем лишь косвенно с помощью ясного различения, чистого постижения особенного. Если он действует при этом с совершенно иррациональной совестью, с энтузиазмом, который видит в отдельном всю сущность, то философская экзистенция, которая сама никогда не может быть целью его воли, становится в нем зримой для других, всегда незавершенной, всегда во взволнованном движении, свидетельствами которого служат оставленные им великие фрагменты. Абсолютное, безусловное экзистенциально присутствовало в нем с необычайной силой, но не как предмет, формула, содержание, а как проявляющее себя лишь в конкретном действии, во временнбй ситуации и в ограниченном, подчеркнуто специальном познании. Можно сказать, целое было для него в конечном, и конечное, казалось, обретало, таким образом, бесконечное содержание. В своем демоническом, беспокойном движении этот человек не искал системы или дела в завершенности, которая ввела бы его в тесные рамки, обманула бы, ослепила бы его. Но все единичное, за что он брался, так пламенело, что могло показаться прямым излучением скрытого за ним абсолютного. Не сила темперамента, а сила идеи заставляла его бросаться от одного фрагментарного замысла к другому. В нем был тот дух, который только и может быть при полной жизненной силе во временном существовании, – никогда не знающее удовлетворения, деятельное, неудержимое движение. Но этот синтез – нечто невероятное, преисполненное противоречий: казалось, нигде содержание его работы не составляло абсолютного, и, тем не менее, он брался за каждый предмет, если вообще за него брался, с таким пафосом, будто это – абсолютное. Он мог показаться законченным релятивистом – и все–таки был человеком, обладавшим в наше время самой глубокой верой. Ибо эта вера выдерживала релятивизацию всего, что становилось для нас предметом и, тем самым, есть только единичное.