— Как это ты говоришь, батяня! Словно кинжалом пронзаешь. А ведь, батяня, слабости эти в природе человека.
— Я вижу, ты все позабыл!
— Не позабыл я, батяня, но люба мне Илинка.
— Я бы мог тебе ответить, что и мне она была люба.
Младыш закрыл глаза ладонями.
Никоарэ шагнул к нему и, взяв за подбородок, резко приподнял его голову и заглянул ему в лицо, в заплаканные глаза.
— Скажи мне теперь, помнишь ли ты свой долг и клятву, связавшую нас? Коли не помнишь — ты свободен. Иди!
Младыш рухнул на колени.
— Прости меня, батяня Никоарэ! Поступлю, как ты велишь.
Гетман провел рукой по каштановым его кудрям, затем отвернулся и принялся шагать от стола, на котором разложены были свитки Гелиодора Эмессийского, до высокой изразцовой печи, где в нише лежал пучок сушеницы, бессмертного цветка днепровских утесов.
Гетман остановился рядом с меньшим братом, смиренно стоявшим на коленях.
— Александру, — проговорил он, — хорошенько обдумай свои слова.
— Батяня Никоарэ, — воскликнул Младыш, устремив на него горящий взгляд. — Да погибну я тут на месте, коли не послушаюсь твоего повеления.
— Повеление не мое, добрый молодец.
— Верно, батяня, — простонал Александру, схватив руку брата, и коснулся губами перстня Иона Водэ.
В это самое мгновение ветер, посланец днепровских водоворотов, рванул занавески открытого окна.
— Меняется погода, — послышался на дворе голос Симеона Бугского, пчелки домой спешат, нечего мне рой сторожить.
— Кыш! Кыш! — вопили богомольные вдовицы, отгоняя коршуна, который, распластавшись в небе, плыл над двором, похожий на серый крест из двух дощечек.
Гетман опустил раму и вышел на заднее крыльцо, обращенное на запад. Дед Петря сердито тащил по траве бурку, остановился на дворе и посмотрел вверх. Из-за Днепра быстро надвигались черные тучи.
Бурка волочилась за стариком Петрей, словно какой-то зверь, преследовавший его по пятам. Старик обогнул дом и вышел к отвесному обрыву. По степи с востока к скалам Черной Стены несся смерч, рождающийся в полуденный зной среди поемных лугов; он был похож на воронку с широко открытой к небу чашей и с хоботом, нащупывавшим то воду, то пыль. Змий этот, извергавший через верхний край воронки то, что он втягивал снизу, мчался к Черной Стене, но вдруг, изменив свой извилистый путь, двинулся вверх по Днепру и, сбросив у берега потоки воды и грязи, затих.
Обе старицы-вдовицы испуганно крестились и громко читали молитвы об избавлении мира от подобного бедствия. Но черные тучи, что громоздились горой и неслись по следам змия, не посчитались ни с молитвами, ни с крестным знамением, ни с восковыми свечами, затепленными перед киотом. Они боднули небесную твердь громадными рогами, закрыли солнце, и, посыпались из них вместе с коротким ливнем градины величиной с голубиное яйцо. Потом град прекратился, как будто еще не наступил для него урочный час, и на жаждущие поля обрушился ливень. Поначалу с неба низверглись бурные потоки, а затем остановились ветры и полил чистый дождь, по которому тосковали гречиха, бобы и ячмень.
— Жаль, что недолго быть дождю, — тонкими голосами заверещали вдовые старухи-козачки. — Что же, после обеда можно на реке белье полоскать.
— Рой-то я уж завтра словлю, — сказал дед Симеон Бугский. — После обеда пойду бобы собирать.
— А я? — рассмеялся дед Петря. — Столько у меня забот, что просто ума не приложу, с чего начать и где кончать.
Но, как это часто бывает, стихии нарушили расчеты людей: дождь, почти не переставая, лил шесть дней подряд и был, по мнению многих жителей Черной Стены, безмерной напастью, немыслимой потерей времени и великим горем. И все же ливень не мог остановить в пути старого друга гетмана и Петри Гынжа. Дождь лил и в Запорожье, и в Крыму, и в Молдове, и в Польше во всем этом уголке мира. Другу гетмана и деда Петри встречались на пути то деревни, то постоялые дворы, то города. Нигде он не задерживался более, чем нужно для подкрепления сил сном и пищей. Затем, закутавшись в бурку-вильчуру, вновь садился в седло и, пустив коня неторопливой иноходью, продолжал свой долгий путь.
Если на короткое время потоп прекращался, путник останавливался в дороге где-нибудь у колодца, сбрасывал с плеч косматую вильчуру и, стряхнув с нее воду, спешил хоть на четверть часа раскинуть ее на кусты могучего репейника. Затем снимал шапку, обнажая высокий лысеющий лоб; нос у него был маленький, как у младенца, но вострый и румяный, борода расчесана на две стороны; глаза большие, навыкате. Это был дед Елисей Покотило.
25. ДЕД ЕЛИСЕЙ ПОКОТИЛО
Тук! Тук! Тук! — раздается в полночь.
Спущенные на ночь цепные псы с истошным лаем кидаются к воротам. С башенки того дома, где живут ратники, стража воспрошает:
— Кто там?
— Добрый человек и друг! — отвечает кто-то.
— А мы желаем узнать имя сего доброго человека и друга да взглянуть ему в лицо.
— Так зажгите факел и полюбуйтесь, что я за красавец в такой дождь. Да крикните вашему деду Петре, что Елисей Покотило стучится в ворота.
Великое волнение! Засветились огни в хоромах, где живут дед Петря и дьяк Раду со служителями, и в той избе, где почивают два друга-усача, любители палиц, и смуглолицый Иле, неразлучный со своей кобзой; засветились свечи и в покоях гетмана, а в горнице вдовых козачек лампада у образов никогда не гаснет; они в этот поздний час творят молитвы, кладут поклоны и просят у бога помощи страждущему православному люду. Услышав шум, обе тотчас показались на пороге.
— Да ведь стучится старый друг — и наш и деда Петри. Кликните псов, сажайте их на цепь, отодвиньте засовы, отоприте ворота. Повыше поднимете факел, чтобы всадник видел, куда направить коня.
— А дождь-то! Словно разверзлись небеса и низринулся на землю потоп.
— Таких ливней не бывало со времен Балкаш-хана, когда наши запорожцы швырнули его в днепровскую пучину.
— А помнишь, сестра Нимфодора, как показался на вершине скалы у Кривой сосны Пафнутий-безумец и накликал на землю потоки?
— Нынче еще хуже того, сестра Митродора! Тогда мы были юными девами, а теперь у нас куриная слепота и мы ничего во тьме не различаем.
Раздался оглушительный вопль:
— Елисей!
Это крикнул дед Петря. При красноватом свете факела увидел он друга и распростер объятия, чтобы прижать его к груди.
— Аха-хо! — вздрагивает и ежится старик Петря от дружеских объятий, ибо вода, стекая с бурки, бежит у него по щекам и забирается за ворот. Скинь с себя этот водопад, не то утопишь меня, брат Елисей.
Дрожат на воде багровые отблески факелов — люди шагают, словно по лужам крови. Коня отводят на конюшню и вносят в дом поклажу Елисея Покотило.
— Погодите, погодите! — кричит старый воитель. — Своего пегого я сам должен устроить: протереть хорошенько спину и холку пучком соломы, набросить попону, потянуть за уши и погладить по глазам, а затем и надеть ему на морду торбу с ячменем… Когда хлопаю его ладонью по шее, он тихонько ржет, ему, видишь ли, это приятно.
На дворе глубокая ночь, а дед Петря, отдавая распоряжения, кричит так громко, что на его голос откликаются петухи в курятнике, хрипло кукарекая, как бывает это в сырую погоду…
— Люди добрые! — вопит дед Петря. — Разведите огонь в печи! Снимите с оного путника вильчуру, стащите с него сапоги, осторожно, чтоб не уронить гостя, несите его к печи да закутайте в старую медвежью шубу! Митродора и Нимфодора! Тащите горилки, хлеба и сала. Ну и радость же выпала нам! Нынче пятница, наложить бы пост на себя от такой радости, да жаль мне голодного и жаждущего Елисея.
— А более всего жажду я услышать ваши вести да рассказы, — смеется дед Покотило, показывая крепкие зубы. — С того часу, как отъехал я от Днестра, не пришлось ни с кем словечком перемолвиться. Смотрел во все глаза, слушал, но в разговоры не встревал. Все еду, еду, а дождь мочит меня; слезу с коня, заночую под чьей-нибудь крышей, а то попросту обсушусь у костра и опять — в путь-дорогу. Довелось мне услышать, что гетман побывал проездом в Могилеве, Вроцлаве и в Умани. Ну, думаю, значит, поехали к Черной Стене. И вот я в Черной Стене и кланяюсь гетману Никоарэ…