— С вашего позволения, профессор, — обратился к нему по-английски Игренев, — я задам вам несколько вопросов…
— Хоть сотню.
— Какие цели преследовали вы на вымершем острове?
— Научные.
— Если научные, то почему выбрали именно этот остров?
— Я знал о существовали на нем неизвестной эпидемической болезни…
— Знаете ли, что грозит вам за покушение на человеческую жизнь, хотя бы и с научной целью?
— Конечно, знаю: тюрьма, каторга…
Вдруг профессор громко расхохотался, и лицо его, искаженное отвратительной гримасой, сделалось необыкновенно похожим на обезьянье.
— Что значит ваш смех? — сердито спросил Игренев.
— Извините… ха, ха, ха…, господа… но, право, это смешно… Дайте же успокоиться… Вот так… Теперь, если найдется, я с удовольствием закурил бы сигару: два года отказывал себе в этом удовольствии.
Профессор с наслаждением затянулся и многозначительно взглянул на свободный стул.
— Вы устали? Подвиньте профессору стул, — приказал одному из матросов Игренев.
— Благодарю вас. Господа, когда вы меня допрашивали и я смотрел на ваши строгие, спокойные лица, я думал:
— Неужели так могут говорить обреченные на смерть? Суд на корабле, где через три дня не останется ни одной живой души?.. Это казалось чрезвычайно смешным.
— Оставьте ваши шутки, — стараясь говорить спокойно, сказал я, тогда как Игренев и остальные продолжали сидеть в каком-то оцепенении.
— Шутки?! Вы говорите, шутки? — и дьявольский старичок, поднявшись, начал выкрикивать тонким, пронзительным голо сом:
— Знайте, что каждая пядь вашей проклятой яхты кишит моими союзницами-бактериями; каждый атом вашей одежды содержит бесчисленное множество их; все: мебель, тарелки, из которых вы едите, стаканы, из которых вы пьете — жилище моих страшных бактерий! Я рассеял их всюду — и вам не уйти от смерти! Вы обречены на смерть!! обречены на смерть!! обречены на смерть!! — продолжал выкрикивать, как помешанный, профессор, бегая по каюте.
Трудно описать то безумие, которое охватило экипаж, когда страшная истина, несмотря на все наши старания скрыть ее, сделалась известной. Рассвирепевшие матросы, не обращая внимания на окрики капитана Лубейкина, бросились в кают-компанию, схватили профессора и поволокли к мачте, где уже один матрос, сидя на перекладине мачты, мастерил виселицу.
Окровавленное лицо профессора было страшно. Когда шею его захлестнула петля, он успел еще крикнуть:
— До свиданья!!
Затем несколько пар сильных рук дружно взялись за веревку, и тело профессора быстро взвилось в воздухе, покачиваясь из стороны в сторону.
После казни ужасного старика на яхте воцарилась полная анархия. Всем розданы были изрядные порции коньяка, и пьяные матросы бессмысленно орали, циничной бранью и песнями стараясь заглушить нараставший животный страх смерти.
Я сижу в моей каюте, пью коньяк стакан за стаканом и пишу, пишу, как загипнотизированный.
У окна моей каюты появился Лебединский и, прильнув лицом к стеклу, прокричал:
— Бадаев и один из матросов скончались!!
Лебединский отошел от окна и вдруг, зашатавшись и схватившись рукой за сердце, упал на пол.
— Падучая! — сразу догадался я, увидев, как Лебединский в припадке сильных конвульсий бился на палубе.
Так вот она, таинственная, страшная болезнь! Симптомы этой болезни вполне совпадали с симптомами падучей.
К вечеру одной трети экипажа не было в живых; Игренев, Лубейкин и Грановский были тоже мертвы.
Я чувствую приступы необыкновенной слабости; в висках стучит… Пора кончать…
БЕЗУМНЫЙ ЛАМА
В составе нашей экспедиции для исследования Тибета находилось двенадцать человек: начальник экспедиции — я, доктор Астафьев, географ Липский, натуралист Моране, художник Волков и переводчик — киргиз Карагаев; остальные были слуги.
Я не буду рассказывать о всех тех лишениях, которые пришлось испытать нам за время передвижения с севера на юг. На высоких плоскогорьях Северного Тибета нас заметали снегом обычные там ранней весной бураны. Верблюды часто голодали, так как и острая, сухая трава, служившая им единственной пищей, иногда прекращалась, и тогда проходило дня три-четыре, прежде чем появлялась новая.
Однажды вечером мы решили сделать привал на развалинах старого буддийского монастыря, высившегося почти на самом краю обрывистого берега Цзанбо.
С нами остановились и ехавшие некоторое время вместе тибетские купцы. После ужина, мастерски приготовленного нашим поваром, я и Астафьев, отделившись от прочих, отправились бродить по дикому берегу Цзанбо, все время оживленно беседуя о самых разнообразных вещах.
Устав бродить, мы уселись на обрыве и некоторое время молча любовались царственно-безжизненной панорамой, окружающей нас.
Линии горных контуров, местами пластично мягкие, местами неожиданно угловатые, но одинаково красивые и полные величавого спокойствия, протянулись на ночном горизонте.
— Я знаю, полковник, вы будете смеяться, — нарушил, наконец, молчание Астафьев, — но мне кажется, что я скоро умру. У меня такое предчувствие.
Я взглянул на Астафьева — лицо серьезное.
— Полноте, — возразил я, — что за мрачные мысли. С вашим здоровьем, силой, жизнеспособностью. Ребячество!
Становилось сыро. Поговорив еще некоторое время, мы отправились на покой.
Вскоре наступила тишина, прерываемая однообразным, доносившимся снизу, шумом: это Цзанбо несла свои глинистые воды, гремя валунами и омывая угрюмые берега.
Закутавшись в бурку, я лежал шагах в двух от остальных. Ближайшим от меня был доктор. Я видел, как он закурил папиросу, и первое время огонек ее красноватым пятном выделялся из мрака. Потом взошла луна, и огонек погас.
Внутри монастыря все еще царствовал полумрак, потому что луна не поднялась еще над высокой стеной, но сквозь просветы окон лились потоки лунного сияния, придававшие всему характер прозрачности и серебристой бесплотности.
В глубине храма высились громадные фигуры трех идолов, за которыми смутно чернел алтарь. И незаметно я уснул.
Проснулся я от сильного крика. Вскочив на ноги и инстинктивно выхватив револьвер, я застал всех спокойно спящими, но там, где лежал доктор, не было никого.
Крик повторился снова. Теперь я явственно услышал, что он раздался со стороны дороги, проходившей по краю высокого берега мимо монастыря. Не теряя напрасно времени, я выскочил в одно из окон и побежал на крик. Он повторился еще несколько раз и стих.
Когда я прибежал, то увидел, что было поздно: славный доктор лежал в пыли посредине дороги с рассеченной грудью.
Вокруг никого не было. Никого. Даже пыль не клубилась.
— Доктор, — воскликнул я, склоняясь над несчастным.
— Что случилось?
Но смерть уже глядела из остекленевших глаз его, и только три слова почти шепотом вымолвил он:
— Лама… кровь… — сказал и умер.
Удивление и ужас участников нашей экспедиции, когда, разбудив, я привел их к месту происшествия, были неописуемы. Но положение вещей требовало немедленного обсуждения, и вот все мы, предварительно прикрыв труп доктора циновкой, взобрались на плоскую вершину одного утеса и, усевшись в круг, принялись обсуждать могущие возникнуть последствия. Прежде всего, надо было установить, — кто был убийца.
Это было ясно — лама. Какой-нибудь из десятков тысяч странствующих фанатиков, по целым месяцам живущих в полном одиночестве в горах и трудящихся над спасением своей души.
Но каким образом очутился доктор на проезжей дороге? Может быть, он погнался за убийцей? И почему от преступника не осталось никакого следа?