Изменить стиль страницы

— Слышите?

Я подтвердил.

Мак-Корд похож был на больного. Глаза его сверкали отраженным светом висевшей над столом лампы, еще более подчеркивая сильное нервное возбуждение, овладевшее им. И вот напряженную тишину ночи прорезал дикий, отчаянный вопль, в котором слышался безнадежный ужас покинутого существа.

Он достиг самых высоких нот, сорвался и, медленно модулируя, звук сошел на низкий, мрачно-трагический басовый оттенок.

— Кошка! — вскрикнул Мак-Корд, выбегая из каюты. Я последовал за ним. Когда глаза привыкли к темноте, мы различили силуэты мачт, сложным узором снастей отразившиеся на фоне ночного неба, часть палубы и борта, обращенную к гавани. Еще немного и мы увидели бегавшую там взад и вперед и исторгавшую безумные вопли кошку; подле нее лежал какой-то темный, бесформенный предмет, который, когда мы подошли, оказался серым кимоно, китайскими туфлями, свертком с револьверами и какими-то бумагами, сваленными в одну кучу.

Спустя минуту мы уже снова сидели в каюте.

— Теперь мне все понятно, — со вздохом облегчения сказал Мак- Корд: — китаец все время находился на судне, и кошка была с ним, сознавая, что в человеке ее спасение…

Одного не пойму: почему из всего экипажа уцелел только один китаец и каким образом я не мог открыть его логовища? Что вы скажете, Риджвэй?

— Да, это странно… Затем, случай с Бьернсеном. Мне кажется, Мак-Корд, что он не упал, а был сброшен в море. Вы слушаете, Мак-Корд?

Но Мак-Корд не ответил: он спал.

Юрий Мандельштам

«КРАСНАЯ ГОЛГОФА»

Несколько месяцев назад, в «Возрождении» был помещен отзыв о первой — но уже посмертной — книге нашего соотечественника Валентина Франчича. Это был сборник очерков полуфилософского, полупублицистического порядка, выпущенный на французском языке. Последнее обстоятельство, равно как и несколько случайный отбор очерков, не давали возможности высказать об авторе определенное суждение. Ясно было, что безвременно погибший Франчич был человеком живого ума, и главное — немалого вкуса и культуры. Но был ли он писателем, в особенности, русским писателем — сказать было нельзя.

Сейчас, также на иностранном языке (на этот раз — немецком) вышел роман Франчича «Красная Голгофа»)[5]. По прочтении его, всякие сомнения отпадают и сожаление о том, что Франчич был неизвестен при жизни, значительно возрастает: он, конечно, был писателем подлинным и одаренным. Таланту его не удалось развиться — роман написан неровно, рукой явно неокрепшей, неуверенной. Приемы Франчича местами слишком по-ученически очевидны, местами не оправ даны содержанием, сбивчивы. Построение не вполне связное, объективное повествование сбивается то на чисто документальное описание, то на психологическую исповедь. Чувства и мысли героев книги не всегда убедительны, разговоры их растянуты и занимают несоразмерно большое место. Но за всем этим, в романе ощущается живое творческое дыхание, серьезное внутреннее усилие и формальное своеобразие, которое, развившись, могло бы стать действительным мастерством.

Положительно надо ответить и на второй вопрос, возникший после выхода первой книги Франчича: он был несомненно русским писателем. По-видимому, роман не переведен, а написан непосредственно по-немецки, но по существу это дела не меняет: так писать может только русский человек, знающий русскую жизнь, воспитанный в лоне русской культуры. И не только содержание романа, действие которого происходит в России, создает это впечатление, а весь тон книги и сама писательская манера Франчича. Главные герои его книги — русские интеллигенты дореволюционного времени, спорящие о социальных проблемах и о том, прав ли был Иван Карамазов; Иван Муравин — писатель, посещающий петербургские литературные круги поры символизма. Две различных среды, но, по-видимому, Франчичу обе были отлично знакомы и по-своему близки. В отношении формы, литературного «ремесла» он, впрочем, ближе к Толстому, чем к Достоевскому или символистам. Толстовское влияние порой даже чересчур заметно, хотя бы в началах и концовках глав или в диалогах, невольно напоминающих «Войну и мир». Франчич по Толстому учился тому, как пишутся романы, и не успел пробиться сквозь учебу к своему собственному стилю, к личной, неповторимой манере. Но сам выбор учителя и серьезность, с которой Франчич перенимал у него не одни лишь внешние приемы, а и более глубокое отношение к изображению жизни — гарантия того, что Франчич пробиться бы мог. Проблески авторского своеобразия в книге достаточно очевидны.

Заглавие романа — самое неудачное из того, что в нем есть — отчасти может ввести в заблуждение. По нему ясно, что в книге описана жизнь в советской России (точнее — первые революционные годы). Но отнюдь не ясен подход Франчича к своей теме. Легко можно заключить, что он, вслед за многими, рисует нам революционные ужасы — террор, голод — все то, что в жизни было столь подлинной трагедией, а на бумаге часто превращается в неубедительную мелодраму. На самом деле Франчич свой революционный, подсоветский опыт превратил в опыт прозрения в тайную сущность русской революции. Террор, обыски, голодовки — лишь фон его повествования, а истинное содержание, истинный ужас его — в том «омертвении» души, в том призрачном изменении всей жизни, о коем свидетельствовали многие петербуржцы, присутствовавшие при страшной метаморфозе своего города. Роман Франчича носит на себе печать революционного Петербурга, умирающего, ставшего нереальным. В этой перемене облика столицы был не только ужас, но и свое очарование, некая возможность освобождения, духовного преображения, не раз отмеченная в литературе тех лет. Франчич к этой возможности очень чуток. Его картины советской жизни напоминают пронзительные стихи Осипа Мандельштама, может быть, лучшие стихи этого неровного поэта:

Мне не надо пропуска ночного,
Часовых я не боюсь,
За блаженное, бессмысленное слово
Я в ночи советской помолюсь.[6]

В страшной советской ночи, в призрачном мертвом городе, Иван Муравин продолжает свою душевную жизнь. Он любит, сомневается, мучается и его любовь, сомнения, мучения, на фоне революции, приобретают особую значительность. Что приводит его к мысли о самоубийстве — личная драма, русская действительность или мировое неблагополучие? Как бы то ни было, он не умирает, а духовно преображается. Слова «Бог, вера», бывшие для него ранее мертвыми, вдруг чудесно оживают — настолько, что он «заражает» ими большевика-матроса. Советский опыт для Муравина закончен — Франчичу остается, несколько неумело, заставить его перейти границу.

Наряду с этой основной темой книги, мелькают в ней и бытовые мотивы: многое ярко подмечено и запечатлено Франчичем; отметим хотя бы портреты старых большевиков-интеллигентов — Луначарского и Зиновьева. Но не эти отдельные находки составляют ценность романа, как и отдельные срывы не отвлекают от главного: от попытки извлечь из «страшных лет России» их тайный, онтологический смысл.

Комментарии

Валентин Альбинович Франчич родился в 1892 г. в семье переводчицы и драматурга Марии Германовны Франчич (1872–1954); его дед был участником восстания 1848 г. Дебютировал в литературе «Сборником стихотворений» (Ростов-на-Дону, 1910), однако еще до этого его мать пыталась заинтересовать стихотворениями сына различных литераторов, в частности, В. Короленко. С 1913 г. публиковался в петроградских журналах — «Аргус», «Солнце России», «Всемирная панорама», «XX век» и др., написал также — один и в соавторстве — несколько фарсов. Участвовал как офицер в Гражданской войне, с 1919 г. — в эмиграции. Умер в Париже 16 апреля 1937 г. Посмертно изданы сборник эссе (на французском яз.), роман «Красная Голгофа» (на немецком яз., 1938).

вернуться

5

Valentin Frantschitsch. Das Rote Golgotha — Mulhouse, 1938.

вернуться

6

Мне не надо пропуска ночного — Цит. стихотворение О. Мандельштама «В Петербурге мы сойдемся снова…» (1920), вошедшее в сб. «Tristia» (1922).

Безумный лама i_023.jpg