Изменить стиль страницы

Белых отогнали от Астрахани, а иностранные самолеты — вон они, соловьи залетные, ру-ру-ру, один на бледном западном краешке неба, другой на восточном. Вокруг — облачка разрывов. Так и следуют за самолетами. Близко ложатся, но…

Алексей, в толпе горожан, задрав голову, словно картину смотрит. В небе показывают, а он смотрит. Нет, это день-два назад казалось: кинематограф. А сегодня со стены дома бросилась в глаза листовка с крупным, жирным заголовком: «Цивилизованные варвары». Сброшенными с английских аэропланов бомбами было убито несколько мирных граждан. На площади — толпа и оратор, стоящий на передке телеги. Не только люди — лошади слушают, прядая ушами.

Из ворот сада вышел духовой оркестр. Грянул траурный марш. В городе жрать нечего, а духовики свое дело не оставили, думает Алексей. К духовикам у него доброе отношение: он вспоминает Саню.

День клонился к вечеру. Алексей вошел во двор. Девочки играют. Разбились на две цепочки. Одна идет к другой: «Бояре, а мы к вам пришли…» Черноглазая Фаинка, соседская девчонка, и ее сестра Сима тащат в круг Вовку. Он упирается. Но они схватили его за руки — и шабаш. Запели. Алексей посмотрел на младшего брата: девчатник!

Вновь подлетела — уже к нему, Алексею — Сима. Круглое лицо, слабые веснушки.

— Лешка, и ты с нами! Ну!

Он увернулся. Нет, веснушчатая, нет!

Зато Степка со своей лоснящейся мордой тут как тут. Сам вкатился в круг. Не боится прослыть девчатником. Пока они с Вовкой плавали по морям, этот приохотился.

Листовка с крупным заголовком, молчащая толпа, калмыцкие лошаденки, что поводят вокруг большими глазами, — он бы и не прочь все это забыть, но Симка, Симка со своими плоскими ухватками и слишком откровенными выражениями: «играть в папу-маму», «чикаться» — оскорбляли его спартанскую натуру, хотя он и вырос на улицах Косы.

Девочкам надоело петь о боярах, и они начали бегать по двору, прыгать, задирать мальчишек.

— Вы бы хоть поборолись! — крикнула Симка. — Леша, поборись с Вовкой.

— Ну давай, Вовка, — сказал Алеша.

Они отошли к сараю, возле которого валялась кучка соломы, взялись. Повалились на солому и там стали крутиться, норовя один другого положить на обе лопатки. Сима сказала своим густым голосом:

— Как свиньи в луже. Да те лежат себе.

Слова эти как током ударили Алексея. Он вскочил, схватил Симку за плечи, отшвырнул ее, точно мячик, и она отлетела, не удержалась на ногах, завыла, запричитала. Алексей круто повернулся и зашагал к веранде, домой. Симкин вой доносился и сюда, сквозь стены. Гм. Ерунда. Поделом ей, дуре. И более Алексей не раздумывал ни о Симке, ни о ее подругах.

Глядя в окно, он отчасти затосковал. Темные кудрявые облака в небе словно пузырились и напомнили морскую пену… Неоглядная поверхность вздулась, подняла его вместе с реюшкой над краем бездны; бездна, сизая, ревет, нет у нее ни дна ни покрышки, и над головой клокочет, воет погибель, и от того воя, того одиночества душа разрывается на части…

Но это видение, прилетевшее от злых, темных, канувших дней путешествия на промысел, не смутило душу Алексея. Довольно ему киснуть средь городской пыли да слушать вздорные слова. А море не всегда грозное, бывает и тихое… И еще то важно, что на море рыбы поешь, хотя бы и без хлеба.

Не так, как Алексей, воспринял окончание вечера Володя. А это было окончание: девочки не продолжали игр, никого не тащили в круг и скоро начали расходиться. И Володе стало неуютно. Так хорошо все началось…

Володя и сам не мог понять, освоить ту первоначальную радость, которая взмыла в нем, подхватила в этот первый за всю жизнь вечер, когда он решился войти в хоровод девочек. Она подхватила его, как земля подхватывает бегуна. А как ловко, уверенно взял он Шурочкину ладонь в свою и повел по кругу. С тех пор как он вернулся с промысла, каждый вечер воображает Шурочку. И даже ложась спать. Особенно, когда светит луна. Да, такой вечер, и вдруг все рухнуло, провалилось в тартарары! Симкины мелькнувшие пятки, бух-бух, надо знать, что лататакаешь, чурка! Все испортила!

Он ни с кем не стал разговаривать, ни с Алексеем, ни с матерью. Лег напротив окна, как ему казалось посреди Млечного Пути, пересеченного длинным шестом со скворечником на конце. Вспомнил, как он сначала все врал Шурочке, а потом перестал врать.

Симкины обидные слева не мешали Володе думать высоко, не тревожили ум. В ушах еще стоял хор голосов. И он, переломив голод, вот уже почти три года не отпускавший ни на день, заснул, раскинув руки, в хаосе мечтаний.

Шурочка любила шумные игры и возню, она часто поколачивала Степку, который охотно подставлял голову и плечи и тем, кажется, добился ее расположения.

А Володя со своими неловкими ухаживаниями оказывался в этих играх как-то в стороне, и бойкая на язык Фаинка, обдав его сочувственно-насмешливым взглядом черных и узких глаз, сказала:

— Третий лишний. Не видишь, что ли, она со Степкой запирается в чулане? Знаю, во что они играют.

Володя с размаху ударил Фаинку по щеке, и та с плачем убежала и уже с веранды, со слезами в голосе, трижды прокричала ему:

— Дурак! Дурак! Дурак!

Он ушел домой с первой раной в душе, с темной, острой обидой и целую неделю одолевал расстояние от своей веранды до калитки бегом, чтобы не видеть ни Степку, ни Шурочку. Книги, которые он читал в то время, — затрепанный и таинственный «Айвенго», «Последний из могикан», «Дети капитана Гранта» — отчасти смиряли смятение в нем, но не могли ответить ни на один из вопросов, смущавших его. И Алексей не мог ответить, да он и не спрашивал, догадываясь: брат не заметит, что там скребет у брата, а если и заметит, то вида не подаст…

Нечаянно он застал Шурочку одну, был вечер, и Шурочка сидела на куче бревен, сложенных во дворе, тихо сидела, поджав ноги, а вокруг никого, воздух да луна. И Володя, остановясь напротив, выпалил неожиданно для себя:

— Чего это ты со Степкой запираешься, а?

Шурочка без слов вскочила и легко, не касаясь земли, побежала домой. У Володи отозвались в ушах собственные глупые непроизвольные слова и еще другое отозвалось: будто ему ворон прокричал Фаинкиным голосом: «Дурак! Дурак! Дурак!» И вновь заскребло, просто занедужило.

…Алексей привел старого знакомого — рыбака Кабачкова и, хмурясь, деловито объявил матери, что пойдет на лов.

— Мал еще! — ответила мать. — На тебе рубаха-посконина, а больше ничего нет. И башмаки драные, со всех сторон подбитые, гвоздь на гвозде сидит.

— Посконная рубаха не нагота, — поговоркой ответил Кабачков и потрепал свою рыжую бородку. — Сапоги найдем. И робу найдем. Ты погляди, какая погодка, Веньяминовна! Любо-дорого! И путина ожидается хорошая.

— Ему с сентября в школу идти, — сказала мать. — Пока еще из-за моря притащится. И паек — какой нынче паек? Мал, слаб, не вырос покуда!

— Тебе ли это говорить, Веньяминовна! Покойный Николай Алексеич впервой отправился на лов — ему только-только тринадцать годков минуло! И не за море пойдет твой царевич, не к персидскому берегу Бендер-Шаху; поближе к черням прижмемся, и ладно. На ставных-то неводах изловчится! А в первой половине сентября враз доставим домой, как на́большего!

Мать с подозрительностью посмотрела на Кабачкова:

— Ты-то чего хлопочешь?

А и верно, чего Кабачков хлопочет? — думал Володя. Но он давно заметил: Алексей умеет вызвать уважение у взрослых. С характером пират!

Алексей уже укладывал вещи; если он что задумал, то его не своротить! Он и переговоры с матерью, и оформление по инстанциям предоставил своему новоявленному товарищу — Кабачкову.

С отъездом Алексея в доме стало слишком просторно. Серость да уныние глядели со степ, и углы казались словно темней. Не с кем словом перекинуться.

Ни разбойные набеги на кутумские лодки, доверху груженные арбузами, ни шум, свист и ругань разгневанных лодочников-продавцов, ни походы на бахчи, ни другие развлечения в компании Косого и Петьки Глухова не смогли рассеять Володину неприкаянность. Уже и осень в полную пору вошла и сладостью налились плоды… Эх, Шурочка. И что за напасть такая, думал он с изумлением, не в силах превозмочь себя.