— Ну как, перестал лезть на рожон?

— Почему? — спросил Андреа с удивлением, тут же настроившись на мажорный лад.

— Я только сегодня прочитал, что банда каких-то юнцов пыталась на тебя напасть.

— Пыталась? Да я как раз сейчас любовался перед зеркалом своими шрамами. Но не будем об этом.

— Какие нас ждут сюрпризы? — наигранно-бодрым тоном спросил Бауэр, и Балестрини невольно улыбнулся: до чего же упорно он старается скрыть свою заинтересованность. На деле Бауэр — прирожденный журналист, и он жаждет получить новости из первых рук. И все время боится узнать о них слишком поздно и прозевать сенсацию.

— Я нашел еще три пленки, — сказал Балестрини и догадался, что Бауэр сгорает от любопытства и еле удерживается от кучи вопросов.

— Что-нибудь серьезное?

— Серьезное, даже очень. Настолько, что несколько дней назад я попросил генерального прокурора срочно меня принять. Больше ничего пока не скажу, ведь на девяносто процентов из ста мой телефон прослушивается. А у нас достаточно знать чуть больше положенного — и прямым ходом отправишься на тот свет.

— Если речь идет обо мне, Андреа, можешь быть спокоен. Как только повешу трубку, я сообщу о том, что ты мне рассказал, всей редакции. Надеюсь, эти типы побоятся устроить здесь побоище. Но зато нам, корреспондентам, его учинит главный редактор.

— Послушай, Бауэр, насчет подслушивания телефонных разговоров я не шучу.

— Конечно, потому и говорю тебе — будь осторожен. Больше того, не понимаю, как ты можешь сохранять спокойствие, зная, кто тебе противостоит!

— Вся беда в том, что этого-то я как раз толком и не знаю.

— Андреа — рот на замок! Когда у этих типов спрашивают время, они смотрят на таймер с детонатором…

Балестрини засмеялся, еще более приободрившись. Казалось, Рената снова рядом и Бауэр навсегда поселился в Риме. Жены и друга ему наверняка хватило бы, чтобы всегда оставаться довольным жизнью.

— Так что же тебе сказал генеральный прокурор?

— Ничего, он до сих пор меня не выслушал. Я все перепробовал. Представляешь, сегодня утром, хоть мне и не назначили аудиенции, я нагло уселся в его приемной и заявил секретарю, что не уйду, пока господин прокурор меня не примет.

— И?

— И меня не приняли. Но в четверть второго, едва бедняга секретарь мне сообщил, что, увы, господин прокурор ушел, я мило ему улыбнулся и сказал, что у меня есть крайне важные сведения, касающиеся общественного порядка и государственной безопасности. Потом добавил, что эти сведения я должен изложить как можно скорее. Если прокурор не примет меня и завтра, то в полдень я устрою пресс-конференцию и сообщу журналистам этой чертовой державы то, о чем отказывается узнать мое начальство.

Бауэр присвистнул, а Балестрини, задохнувшись от гнева, умолк.

— Ну, что ты об этом думаешь?

— Помнишь, Андреа: «Никому другому не дано войти в эту дверь, лишь тебе такое было позволено. А сейчас я пойду и закрою ее». Помнишь?

— Что это?

— Из книги «Перед лицом закона», и ты, как ни парадоксально, гражданин, перед которым захлопнули двери закона. Теперь они и вовсе закроются. Но не сами, а ты закроешь их своими руками.

— Не понимаю.

— А что ты сейчас вообще понимаешь, мой маленький Андреа? — спросил Бауэр таким проникновенным голосом, что сам смутился.

— Э, не преувеличивай.

— От Ренаты есть вести?

— Она звонила Вивиане, своей подруге.

— А, этой цыпочке? Ты о ней как-то говорил. Так где же она?

— Вивиана?

— Да нет же, глупец, Рената! — смеясь, воскликнул Бауэр. — Вот видишь, ты ничего не понимаешь.

— Она в Латине, в доме… ну, этого… Она сказала Вивиане, что позвонит мне в ближайшие дни… еще и для того, чтобы решить… знаешь, ведь есть еще девочка.

— Что же ты собираешься делать, Андреа?

— Не знаю, — ответил Балестрини, тут же с горечью подумав, что солгал. Бауэр захохотал в трубку:

— Когда узнаешь, плохо придется всем.

Наступил вечер. Балестрини по старой привычке подошел к окну, к самому подоконнику. Часто они с Ренатой стояли так и смотрели, как по площади Мадзини катят машины. Смотрели молча. Иногда между ними становилась и Джованнелла, и тогда им приходилось потесниться — ведь окна совсем узкие.

Рената как зачарованная следила за движением машин и пешеходов. Для нее, истинной провинциалки, всякое отвлечение от домашней работы было праздником. Особенно если она могла наблюдать за происходящим незаметно, лишь слегка высунувшись из окна. Если б кому-нибудь с улицы вздумалось взглянуть наверх, он увидел бы лишь маленький любопытный носик. Потом, почти внезапно, Рената уставала, взгляд ее начинал блуждать по стенам домов, и она зевала во весь рот — так, что на глазах выступали слезы. Джованнелла даже подшучивала над ней, кричала, что мамочка, бедняжка, плачет. А когда девочка была совсем маленькая, то и вправду думала, что мама плачет.

В конце концов Рената поворачивалась к нему, если он устраивался в кресле, и говорила: «Будем ужинать, Андреа?» Летними вечерами, когда темнота в Риме словно никак не решится вступить в свои права, бывало так чудесно!

«Жаль, что я понял это только теперь», — думал Балестрини, глядя в пустоту. И ощутил ту сладкую жалость к себе, которая заставляет человека хлюпать носом. Он с надеждой подумал, что вечером мать ему не позвонит. Дня три назад он вдруг почувствовал — и ощущение это было новым и пугающим, — что материнские звонки ему осточертели. Хватит с него утешений вроде «бедный мой сыночек», макаронных запеканок, нескончаемых вопросов. Материнское участие его не столько утомляло, сколько злило. Вечером он это понял окончательно, ничуть не испытывая при этом чувства вины. Председательша вечно заводила разговор о Джованнелле. Она разрывалась между двумя противоречивыми желаниями: чтобы сын либо утвердил свои юридически неоспоримые права на девочку, либо вообще умыл руки и отказался от Джованнеллы. «Она, собственно говоря, не твоя родная дочь». «До чего же мне все это надоело!» — подумал Балестрини. Однажды он даже хотел возразить, но тут бесконечные материнские рассуждения сменились раздраженными жалобами на головную боль, на то, что в ее возрасте надо вести более спокойную жизнь. Нет, если она позвонит снова и начнет читать ему мораль, он ей все выскажет. Твердо, вежливо, как подобает хорошему сыну. И когда он это решил, вдруг зазвонил телефон. Он криво усмехнулся, должно быть, от нервного напряжения.

— Слушаю, — сказал Балестрини, чудом удержавшись, чтобы непроизвольно не сказать: «Слушаю, мама». В трубку полился поток междометий и бессвязных слов, который у людей нерешительных обычно предшествует тому моменту, когда они наконец называют себя и ясно излагают, чего хотят.

— Гм… да, это… добрый вечер. Говорит секретарь генерального прокурора… а, это вы, доктор Балестрини?

— Да.

— Ах, простите, доктор, что так поздно, но я хотел… я вам звонил из прокуратуры до самого полудня…

Балестрини удивился, что он не сказал: «от госпожи прокуратуры», ведь он беспрестанно повторял: «от господина прокурора». Андреа улыбнулся — он был доволен, что звонила не мать. Ему есть что сказать и секретарю господина генерального прокурора.

— Я спал. Был дома, но спал. Обессилев от долгого ожидания, — добавил он и не сразу дождался ответа.

17

Часа в два ночи Рената проснулась и скоро поняла, что снова заснуть ей вряд ли удастся. Нет, ей не снились кошмары, простыни не были влажными от пота, пульс бился ровно, и она не испытывала чувства подавленности. Просто сон вдруг пропал.

Она зажгла свет, надеясь, что это не разбудит Джованнеллу. Девочка только сердито вздохнула и повернулась на другой бок. Рената тихонько встала, прислушалась: в соседней комнате громко храпел Джино. Ей захотелось на него взглянуть, и она с нежностью представила себе, как он, лежа на спине, раскрытым ртом втягивает воздух. Но если он проснется, то захочет ее любви, решив, что она за тем и пришла к нему. А ей сейчас было не до того.