Когда тело маршала, ударившегося головой о мостовую, внесли в дом, все, естественно, подумали, что у него закружилась голова. Антуан плакал и все время твердил, что сегодня утром, когда он брил герцога, его светлость казался таким веселым, таким счастливым. Только когда Мария-Елизавета, вернувшись домой, спросила мадемуазель Гальен, что это за шкатулка у нее на кровати, возле белья, обе они поняли, что произошло. И вдруг княгиня обняла бонну, и они вместе заплакали, а затем шепнула ей на ухо, что никто не должен этого знать.
Всю жизнь в ушах мадемуазель Гальен будут звучать вздохи, доносившиеся из детской, в которой, когда она туда вошла, никого уже не было. Двадцать раз допрашивали ее об этих последних минутах. Особенно после того, как по Бамбергу распространился идиотский слух об убийстве: говорили, будто утром, когда русская гвардия проходила по городу, немецкие патриоты — пять или шесть человек — проникли во дворец и выбросили из окна маршала Бертье, мстя за казненных тугендбундовцев. Как они прошли, почему никто их не видел… но слух держался упорно, и, чтоб его опровергнуть, пришлось начать расследование. Конечно, обсуждалась и версия самоубийства. Но какой отец выберет спальню своих детей, чтобы выброситься из окна? И в конце концов вернулись к первой версии — потеря сознания; все знали, что маршал был подвержен ужасным сердцебиениям, к тому же вскрытие показало, что у него был не в порядке желудок, а это вызывает головокружение.
Всю жизнь мадемуазель Гальен будет слышать эти тяжелые вздохи и голос, прошептавший: «Бедная моя родина!» Никто не знает, откуда у нее появилась привычка поглаживать левой рукой правую, как только в разговоре с ней коснутся некоторых вопросов. Не знают также, почему она плачет, когда весной в доме бывает сквозняк.
В начале восьмого к маршалу вошел Антуан с горячей водой и подносиком для бритвенных принадлежностей, он раздвинул занавеси, и в комнату заглянул дождливый день. Бертье никак не мог очнуться, прийти в себя после нелепых снов, которые преследовали его под утро. На улице громко хлопали ставни.
— Дьявольский ветер, ваша светлость, — сказал Антуан, отходя от окна. — Кажется, сейчас сорвет все лилльские крыши и бросит их на прохожих… Вашей светлости ветер не мешал спать?
Бертье сел в кровати и провел рукой по волосам. Потом рука нащупала на шее цепочку, на которой висел ключик, пока еще один, а не два.
— Как видно, мы остаемся в Лилле, ваша светлость, но пока ничего не говорят. Только я узнал от лакеев, что его величество приказали позвать к себе его высочество герцога Орлеанского и господина герцога Тревизского, и осмелился разбудить вашу светлость…
А немного спустя, когда Антуан засунул серебряную ложку за щеку его светлости и, проводя вверх по щеке бритвой, чтобы снять лишнее мыло, запел народную песенку, маршал сделал нетерпеливое движение, за что и поплатился небольшим порезом.
— Дурак, — крикнул он, — ты меня порезал, а квасцов у нас нет! Сто раз тебе, скотине, приказывал не петь, когда ты меня бреешь… Твои песни мне на нервы действуют!
XIV
ДЕНЬ ВЕЛИКОГО ВЕТРА
В 1815 году утро страстного четверга занялось под знаком суда и гнева божия. Из Дьеппа, где господин де Кастри напрасно собирал уже ненужные корабли, налетел ураган, он пронесся над Сен-Валери, звонким от крика чаек, и Абвилем, откуда еще затемно выехала королевская гвардия, прошумел над долиной Соммы и глинобитной хижиной под соломенной кровлей, где этой ночью пришел в себя Марк-Антуан д’Обиньи, как раз когда Элуа Карон собрался идти за повитухой, ветер домчался до границы, которую только что миновал мрачного вида всадник; судя по изодранному мундиру и необычной рваной шубе из старой овчины с вылезающим из всех дыр грязным мехом, он возвращался из русского плена. Деревья гнутся чуть не до земли, крыши трещат, ветер кружит листья и сломанные ветки, облака такие же рваные, как тулуп всадника, однако солнце не может пробиться сквозь них. По лугам мечется испуганное стадо, ищет, где бы укрыться. В церквах старухи в черных платках распростерлись ниц. В Лилле господин де Блакас д’Оп озабочен одним: конфисковать «Монитер», где напечатан состав императорского правительства. А на почтовой станции бойкие разносчики расхватали пачки с другими газетами, конфисковать кои никому не пришло в голову, и вот уже прохожие останавливаются в воротах, развертывают газеты и читают: «Фуше, Коленкур, Карно!» Спешно печатают афишу — десятидневной давности декларацию держав, собравшихся в Вене, но в Лилле текст получен только сейчас. Двери стучат, ставни хлопают. Ветер хозяйничает среди обезумевших людей, как хочет: опрокидывает заборы в деревнях, срывает сено с возов, разметывает стога. В стороне Монтрейля полыхает пламя, слышен набат — горит целое селение, а ветер раздувает огонь, перебрасывает его то вправо, то влево, с одного дома на другой, люди повыскакивали из постелей в чем были, еще не очнувшись от предрассветного сна… В Дуллане поручик Дьедонне докладывает о положении дел полковнику Симоно, занявшему под свою канцелярию контору нотариуса.
— Да закройте же наконец эти чертовы двери!
Порыв ветра разбросал по всей комнате купчие и акты гражданского состояния.
Продрогший до костей верховой, перебравшийся через границу неподалеку от Армантьера, вошел в харчевню. На него смотрят с подозрением — что это за оборванец в облезлой шубе, лоснящейся от грязи, дырявой, с клочьями меха, торчащими из прорех? Только убедившись, что у него хватит чем заплатить, ему подали есть. Человек неопределенного возраста, изможденный, давно не бритый, обросший черной с проседью щетиной, отчего он кажется еще мрачнее… Он возвращается, возвращается во Францию, когда другие оттуда бегут. Он не знает, не понимает того, что здесь происходит. Чего только не наслышался он по пути в бельгийских городах! Ему — капитану Симону Ришару — все кажется возможным. И все ему безразлично. О падении Наполеона он узнал с опозданием на несколько месяцев. А вот теперь говорят, что император вернулся, а король неизвестно где, спасается бегством. Симон не расспрашивал. Для него важно одно: растянуть наличные деньги, получить чашку горячего бульона и кусок хлеба. Этот рослый и сумрачный мужчина в лохмотьях сидит в седле так, словно под ним не разбитая рабочая кляча, за которую он заплатил в Пруссии своим трудом, а породистый конь; не замечая взглядов встречных, проехал он проселочными дорогами чуть не пол-Европы, стремясь к единственной еще возможной для него участи: к дому на Сомме, который принадлежал его семье; там его, еще ребенка, обучал фехтованию Селест де Дюрфор, который был старше его на семь лет, а в Вильне он, Симон, так жестоко отвернулся от Селеста, тогда, в свалке, среди полумертвых людей… и неизвестно еще, признают ли в нем… в таком, каков он сейчас, с бумагами на имя какого-то Симона Ришара, признают ли в нем крестьяне своего молодого сеньора, того Оливье, что играл с ними еще тогда, до Революции. Что сталось с ними — с его сверстниками, теперь, как и он, уже взрослыми, прошедшими долгий жизненный путь… потому что в тридцать шесть лет ты уже подходишь к концу своего жизненного пути, раз жизнь твоя прошла через тебя всеми своими тридцатью шестью годами. Когда же он, Оливье, покинул высший свет… двор императора, Компьен и все то, о чем он не позволяет себе вспоминать… десять лет, нет, чуть больше, чем десять лет назад… В двадцать шесть лет он уже занимал в Империи высокий пост. В ту пору в тридцать лет можно было стать генералом… Но в армию он вступил так, как принимают постриг, под именем Симона Ришара, простым солдатом, все имущество которого — патронная сумка да трубка. Да, как принимают постриг. Есть такие счастливые люди, что верят в бога. Они вступают в монашеский орден, выбривают тонзуру, носят сутану. Оливье очень хотелось бы верить в бога. Он даже попытался внушить себе, что верит. Но очень уж смешной вид, если посмотришься в зеркало… Итак — армия. Муштра. Унизительная дисциплина. Если бы это зависело только от него, он так и остался бы простым солдатом, терпел бы измывательства. Но, на беду, на каждом этапе встречались люди, которые догадывались, что здесь не все ладно. То капрал, то сержант… А так как он устремлялся навстречу опасностям, так как во время этих безумных войн его отчаянная смелость не раз расценивалась как беззаветная отвага, а желание умереть — как героизм, то он получил крест, вернее, крест получил Симон Ришар; в 1810 году его произвели в офицеры, в поручики егерского полка. И уже гусарским капитаном, после восьми лет походной жизни он попал в Вильне в плен к русским.