Знакомство мое с самим Булгаковым произошло значительно позже — в сентябре 1939 года. Мы с женой поехали в Ленинград, чтобы посмотреть в одном из ленинградских театров мою тогда нашумевшую пьесу «Павел Греков» (я написал ее совместно с Б. Войтеховым). Идем по перрону Ленинградского вокзала, ищем спальный вагон, и вдруг я вижу, что навстречу нам, явно выискивая тот же вагон, идет бросающаяся всем в глаза пара: женщина, о которых принято говорить «интересная», и мужчина в распахнутой волчьей шубе, — шерсть на ней отливала серебром при свете перронных фонарей. Мужчина был в очках и тоже, с точки зрения женщин, принадлежал к той же породе — «интересных» мужчин.
— Это же Булгаковы! — тихо сказала мне жена и окликнула Михаила Афанасьевича:
— Михаил Афанасьевич! Вы тоже в Ленинград?
Мы познакомились. Оказалось, что Булгаковы (Елена Сергеевна и Михаил Афанасьевич) едут в Ленинград в связи с предстоящей постановкой в одном из Ленинградских театров (в каком — не помню) пьесы Булгакова «Дон Кихот», только что поставленной вахтанговцами.
Наши купе в спальном вагоне оказались соседними, и мы долго не ложились, болтая о том о сем, а главным образом о делах театральных, — я тогда чувствовал себя больше драматургом, чем прозаиком.
В Ленинграде мы остановились в «Астории», днем мы занимались каждый своими делами (мне очень хотелось показать М. А. «Павла Грекова», но так и не удалось это сделать), а вечерами обычно сидели допоздна в номере у Булгаковых. Эта идиллия продолжалась дня два-три — не больше.
Как-то я пошел в номер Булгаковых и никого в нем не застал. Дежурная по этажу сказала мне, что «он сам» (т. е. Михаил Афанасьевич) заболел и что «она» (т. е. Елена Сергеевна) ухитрилась достать билеты на Москву и они срочно уехали каким-то дневным поездом.
Вскоре мы с женой тоже уехали из Ленинграда.
По приезде в Москву я позвонил по телефону на квартиру Булгаковых. Трубку взяла Елена Сергеевна. Она сказала, что Михаил Афанасьевич болен очень серьезно, никого не принимает, но она ему скажет, что звоню я.
Через несколько минут Елена Сергеевна сказала мне:
— Михаил Афанасьевич просил вас прийти к нам вечером часов в шесть. Вас он примет.
…Сердце мое сжалось, когда я оказался в маленькой квартире Булгаковых у Кропоткинских ворот. Елена Сергеевна еще в прихожей сказала мне, что Михаил Афанасьевич почти ослеп, что он не переносит света и лежит в темной комнате с занавешенными окнами.
И вот я вхожу в темную спальню, где лежит на кровати Булгаков. В углу на столике горит лампа, но свет в сторону больного не падает. Булгаков — в длинной белоснежной ночной рубахе, и невольно у меня возникает в памяти известный портрет умирающего Некрасова работы художника Ге.
Я пробыл тогда у Булгакова часа два-три. Говорил больше он, я молчал, слушал и иногда задавал вопросы.
О чем говорил Булгаков?
Главной темой была история с запрещением его последней пьесы о юности Сталина. Об этом писали многие, знавшие Булгакова ближе, чем я, и поэтому я не стану повторять то, что известно. Я скажу лишь о том, что волновало и тревожило в связи с этим печальным происшествием самого Булгакова. Он сказал мне:
— Вы же, наверное, успели уже узнать наши литературные нравы. Ведь наши товарищи обязательно станут говорить, что Булгаков пытался сподхалимничать перед Сталиным и у него ничего не вышло.
Тут он повысил голос, насколько смог, и закончил так:
— Даю вам слово, и в мыслях у меня этого не было. Ну подумайте сами — какой это замечательный драматический конфликт: пылкий юноша — семинарист, революционно настроенный, и старый монах — ректор семинарии. Умный, хитрый, с иезуитским складом ума старик. Ведь мой отец был доктором богословия, я таких «святых отцов» знал не понаслышке.
Говорил Михаил Афанасьевич и о мировой войне, которая должна неминуемо вспыхнуть в самом скором времени. Запомнилась мне одна его пророческая фраза:
— Я этого уже, конечно, не узнаю, но вы узнаете. Попомните мое слово: война наделает в мире много бед, в Париже на бульварах будут расти вот такие огороды (он показал жестом — какие они будут), потому что парижанам нечего будет кушать.
Мы простились, и я ушел от Булгаковых еще более угнетенный недобрыми предчувствиями, которые меня мучили и до этого визита.
Через несколько дней я уехал в Крым, в Ялту, в наш Дом творчества, а недели через три жена мне сообщила по телефону из Москвы, что Булгакова не стало.
Во всем своем классическом блеске он воскрес для советского читателя значительно позже.
Булгаков-писатель — жив и будет жить, пока существует русская литература.
Е. С. Булгакова
О пьесе «Бег» и ее авторе[86]
«Бег» был для меня большим волнением, потому что это была любимая пьеса Михаила Афанасьевича. Он любил эту пьесу, как мать любит ребенка. Я видела уже несколько раз «Бег» в разных театрах, но такого понимания, какое проявил Андрей Гончаров, я еще не встречала. Это прекрасный спектакль, прекрасный общим настроением.
На премьере «Бега» рядом со мной сидел, как я потом узнала из разговора, бывший врангелевский офицер Кривошеев Игорь Александрович. Сейчас он вернулся на Родину. Он пережил и Чонгар, и бегство, и Константинополь, и Париж. Он сидел, совершенно потрясенный правдивостью пьесы и, конечно, великолепным спектаклем. Это интересное и ценное свидетельство, потому что Михаил Афанасьевич ведь только угадывал. Но он обладал этим свойством. Ему было нужно очень немного, чтобы создать свой образ. Поскольку он многое видел, поскольку он любил русскую интеллигенцию, это было его главной темой. Он хотел помочь как-то разобраться людям в этой трагедии интеллигенции, которую тогда многие переживали.
Булгаков не мог писать фотографии, точный образ того человека, с которым он был знаком. Но когда он глядел на людей, то он как-то сразу проникал в их сущность и сразу создавал все-таки что-то свое при этом. Дело в том, что у него была такая манера: он любил ходить в рестораны, потому что там было много людей для наблюдения. Он садился и говорил: «Вот посмотри на тот столик. Там сидят четыре человека. Хочешь, я тебе расскажу их отношения между собой, кто они по профессии, о чем они сейчас говорят и что их мучает?» Может быть, он все это импровизировал, выдумывал, но, когда я смотрела на людей, мне казалось, что только так и может быть, настолько убедительны были все его доводы, все доказательства того, что вот это люди именно такой профессии, таких отношений между собой и об этом они сейчас думают или говорят.
Опыт врача очень помог ему, как и всякому писателю помогает врачебная профессия. Я знаю, что кроме «Записок юного врача» у него есть еще один рассказ, не вошедший в эту книгу, еще более психологически интересный, чем те, ранние. Это рассказ «Морфий», где ему пришлось наблюдать человека-наркомана, изменения его психологии и психики. Больной этот покончил с собой и оставил свой дневник Булгакову. Но, конечно, рассказ этот наполовину выдуманное произведение, как всегда у него. И это произведение тоже доказывало, как ему была нужна его врачебная профессия. Потом он это понял…
Вероятно, это было влияние отца. Вы, наверное, знаете, что он сын профессора Киевской Духовной Академии. Отец его, Афанасий Иванович, был профессор богословия Киевской Академии, великолепно знавший языки. Он научил Михаила Афанасьевича с детства латыни и греческому, что помогало Михаилу Афанасьевичу в дальнейшем легко овладевать языками. Так, когда он писал «Дон Кихота», то взялся за испанский язык, для того чтобы самому читать и переводить интересные места в точности, по-своему.
Когда он кончил заниматься испанским, он взялся за итальянский. Английским он владел, во всяком случае, настолько, что мог читать; говорил он слабо, а читал и понимал все. И он хотел делать «Шекспириану» в 1936 году. Если бы он не ушел из Художественного театра после снятия «Мольера», он сделал бы свой перевод…
86
Из интервью, данного Е. С. Булгаковой 3 апреля 1957 года корреспонденту московской радиопрограммы «Родина» (вещание на русском языке за рубеж) М. С. Матюшиной. Материал предоставлен Б. С. Мягковым.