Изменить стиль страницы

«Умирая, он шутил с той же силой юмора, остроумия. Рассказывал тархановские истории. Слова С. Ф.». Инициалы эти расшифровываются нами как — «Саша Фадеев». В последний предвоенный год Елену Сергеевну связывали с А. А. Фадеевым короткие отношения — он помогал ее отправке в эвакуацию, лично провожал до вагона, и на нескольких уцелевших страничках ее дневника за сентябрь — октябрь 1941 г. его имя обозначено «С». В записи имеются в виду, по-видимому, слова Фадеева во время его последнего визита к умирающему Булгакову 5 марта 1940 года. В дневнике об этом оставлена краткая запись: «Разговор (подобрался, сколько мог)». В ноябре 1969 года Елена Сергеевна рассказывала нам о потрясении, испытанном собеседником умирающего. Булгаков, собравший тающие силы, шутил, смеялся и наконец, глядя на Фадеева невидящими глазами, сказал:

«— Александр Александрович, я умираю. Если задумаете издавать — жена все знает, все у нее…

Фадеев, своим высоким голосом, выговорил:

— Михаил Афанасьевич, вы жили мужественно и умрете мужественно!

Слезы залили ему лицо, он выскочил в коридор и, забыв шапку, выбежал за дверь, загрохотал по ступеням…»

На нескольких листочках — записи карандашом в одно-два слова: сюжеты повторявшихся, по-видимому, мемуарных рассказов:

«История с афишами.

Батум

Ив. Вас.

Риск».

10 декабря 1969 г. в доме Елены Сергеевны мы рассматривали с ней вместе маленький настольный календарик 1939 г. На летних его листочках ее рукою не раз помечено — «Гроза», «Страшная гроза». Елена Сергеевна рассказывала: «Когда он в то лето читал «Батум» — каждый раз была гроза! Однажды Калишьян пригласил нас в театр на читку. Была жара, июль, я в легком воздушном платье без рукавов. И пока ехали в машине — началась страшная гроза!

Подъехали к театру — висела афиша о читке «Батума», написанная акварелью, вся в дождевых потеках.

— Отдайте ее мне! — сказал Миша Калишьяну.

— Да что вы, зачем она вам? Знаете, какие у вас будут афиши? Совсем другие!

— Других я не увижу».

Размытая дождем афиша, извещающая об авторском чтении пьесы и действительно оставшаяся единственной, хранится сейчас среди материалов архива писателя в Пушкинском доме.

Возможно, какая-то история связана была и с афишами пьесы «Иван Васильевич», снятой с постановки после генеральной репетиции; об этих двух не поставленных при жизни автора пьесах и намеревалась, видимо, написать Елена Сергеевна, но не успела.

Слово «риск» остается неразгаданным. Оно было, во всяком случае, из словаря Булгакова. 28 октября 1968 г., в первую нашу встречу, Елена Сергеевна рассказывала, как однажды Булгаков объяснял ее маленькому сыну Сереже, какая важная часть жизни — риск, — и привел пример: «Понимаешь, твоя мама рискнула — вышла за меня замуж, и вот видишь, как хорошо все вышло, как мы все трое хорошо живем!» И вдруг шестилетний Сергей — он звал Булгакова Потапом — сказал, картавя: «Смот'и, Потап, как бы она еще не 'искнула!»

Расшифровку одной из кратких записей: «Сталин о Булг. (расск. Тихонова — жестко берет…)» — мы отыскали в дневнике Елены Сергеевны. 4 января 1956 года она записала: «Только что ушли Женя с Люсей (Евгений Евгеньевич Шиловский с женой. — М. Ч.). Сидели, вспоминали прошедшее. Женя много расспрашивал… Вспоминала и рассказывала рассказ Александра Николаевича Тихонова. Он раз поехал с Горьким (он при нем состоял) к Сталину хлопотать за эрдмановского «Самоубийцу». Сталин сказал Горькому:

— Да что! Я ничего против не имею. Вот — Станиславский тут пишет, что пьеса нравится театру. Пожалуйста, пусть ставят, если хотят. Мне лично пьеса не нравится. Эрдман мелко берет, поверхностно берет. Вот Булгаков!.. Тот здорово берет! Против шерсти берет! (Он рукой показал — и интонационно.) Это мне нравится!

Тихонов мне это рассказывал в Ташкенте в 42-м году и в Москве после эвакуации — я встретила его около МХАТа».

«Клубника

Малина Станисл.»

Симонов-Рогожск.

Запись относится к тем многочисленным шуточным устным рассказам Булгакова о Станиславском, которые Елена Сергеевна любила воспроизводить с незаурядным актерским мастерством, передавая мимику и дикцию Станиславского. В одном из таких рассказов, нами слышанных, было несколько реплик, передававших беспокойство К. С. том, не кончились ли запасы малины или клубники в подвалах театра, — в этом случае надо послать за ними в Симонов или Рогожский монастырь (отзвук рассказов — в «Театральном романе»: «— Ермолай Иванович! — сурово сказал Иван Васильевич. У нас достаточные запасы клюквы? Прошу вас строжайше проследить за этим»).

Следующая конспективная запись:

«Портрет, подштан. лилов., Бег.

Снач. в спал. над кров.

в общей ком.

в корид.

на полатях».

Мы предполагаем, что это — конспект мемуарного рассказа Елены Сергеевны, слышанного нами от нее в ноябре 1969 г. Это — один из немногих мемуарных сюжетов, которые она успела развернуть в дневнике в последние месяцы жизни. 25 февраля 1970 г. она записала: «Сегодня наконец вернулся ко мне тот портрет Миши, с которого он нарочно соскребывал краску. Портрет этот, кажется, написал какой-то Соколов, что ли. Слабый художник, он пришел к М. А. в 1926–1927 гг., когда гремели Турбины и М. А. неловко было ему отказать, уж очень он бедно выглядел, и М. А. показалось, что ему нужны деньги. На портрете молодой Булгаков (да еще в пору такого успеха!) был похож на Победоносцева (по-моему, во всяком случае, — Мишу это повеселило, когда я сказала). Но портрет висел и висел над шкафом книжным. И вот Миша, убедившись, что я крепко сплю, влезал ночью на стул и постепенно соскребывал краски на лице. А по утрам говорил мрачно: «Это неспроста, это обозначает что-то очень плохое…»

Пока я, случайно проснувшись, не увидела, что Миша в подштанниках стоит на стуле и скребет ножичком портрет. Был пойман с поличным».

Елена Сергеевна описывала далее, как отдавала портрет реставрировать, его испортили, потом исправляли. В устном ее рассказе речь шла и о перемещениях нелюбимого портрета по квартире, с конечным водворением его на антресоли (полати).

Следующая запись:

«Мольер — как задумал».

Речь идет, видимо, о начале работы над пьесой «Мольер». Об этом она успела написать подробнее:

«Как-то осенью 29 года М. А. очень уж настойчиво звал по телефону — приехать к нему на Пироговскую. Пришла. Он запер тщательно все двери — входную, из передней в столовую, из столовой в (его) кабинет, загнал меня в угол около круглой черной печки и, все время оглядываясь, шепотом сказал, что есть важнейшее известие, сейчас скажет. Я привыкла к его розыгрышам, выдумкам, фокусам, но тут и я не смогла догадаться, шутит он или всерьез говорит.

Потребовал тысячу клятв в молчании, наконец сообщил, что надумал написать пьесу.

— Ну! Современную?

— Если я тебе скажу два первых слова, понимаешь, скажу первую реплику, ты сразу догадаешься и о времени и о ком…

— Ну, ну…

— Подожди… — Опять стал проверять двери, шептать заклинания, оглядываться.

— Ну, говори.

После всяких отнекиваний, а главное, уверений, что первая реплика объясняет все, — шепотом сказал:

— «Рагно, воды!» — И торжествующе посмотрел на меня. — Ну, поняла?

Срам ужасный — ничего не поняла — ни какое время, ни о ком пьеса.

— Э-э, притворяешься. Все поняла.

Пришлось признаться в полном своем невежестве.

— Ну, как же… Ведь все ясно. Рагно — слуга Мольера, пьеса о Мольере! Он выбегает со сцены в свою уборную и кричит: «Рагно, воды!», утирает лоб полотенцем. Ну, смотри, ни-ко-му ни слова!»

Хотя мемуары так и не были написаны, Е. С. Булгакова знала, что свой долг летописца она во многом уже выполнила. Спустя год после того, как М. А. Булгаков и Елена Сергеевна решили соединить свои судьбы, жена писателя начала вести дневник — по его настойчивой просьбе. Просил он ее об этом потому, что сам, уничтожив в 1929 г. свой дневник первой половины 20-х годов, принял решение дневников больше не вести; между тем документирование своей жизни считал, видимо, необходимым. Так Елена Сергеевна, все более проникаясь пониманием значительности жизненного дела своего мужа и исторического смысла связанных с его именем документов, стала ежедневно, с редкими перерывами, записывать в своем дневнике факты, имеющие, по ее разумению, отношение к его литературной судьбе. На страницах ее дневника отражались возникающие замыслы писателя и этапы их воплощения, деловые и дружеские встречи, фиксировалось — правда, в очень сдержанных формулировках — отношение Булгакова к общественным, литературным и театральным событиям 1930-х годов. Этот дневник Елена Сергеевна вела почти до последних дней жизни писателя (до 18 февраля 1940 г.); но и тогда, когда прервался дневник, продолжались в особой тетради подневные записи, которые Е. С. Булгакова вела поочередно с другими дежурившими у постели умирающего — фиксация хода прогрессирующей болезни и предпринимаемых медицинских мер (сохранились и тетради с наклеенными ею в хронологическом порядке врачебными заключениями, назначениями, рецептами…). История литературы не раз демонстрировала интерес последующих поколений — не только исследователей, но и широкой читающей среды — к такого рода сведениям, особенно же в случаях бесспорно ранней смерти писателя, как это и было с Булгаковым, не дожившим до 49 лет. И перед нами — беспрецедентный, кажется, случай, когда документы этого рода оказались собраны едва ли не с исчерпывающей полнотой.