Булгаков привез меня на Большую Пироговскую. Напротив сквера, в маленьком дворе, стоял невысокий (помнится, деревянный) дом. В низком первом этаже этого дома расположилась необычная квартира. Открывая дверь из передней в квартиру, Михаил Афанасьевич предупредил: «Осторожно, ступеньки». Пол в столовой был выше, чем в передней, и у самой двери, в углу, — две или три ступеньки. Столовая очень маленькая, потолок низкий, окна невысоко от пола. В том же углу, где ступеньки и дверь из передней, в другой стенке — еще дверь (кажется, в кабинет Михаила Афанасьевича), третья дверь — в противоположной стенке.
Я не успела еще сесть на предложенный Михаилом Афанасьевичем стул, как из третьей двери вышла женщина лет тридцати пяти, невысокая, миловидная. Лицо ее показалось мне усталым и невеселым. Булгаков познакомил нас. Не помню, назвал ли он Любовь Евгеньевну женой, или это и так было ясно. Она очень тепло, даже ласково, поздоровалась и сказала:
— Мне приходится сразу же проститься с вами.
У меня вырвался какой-то вопрос, вроде: «А как же обедать?» — и, глянув на красиво накрытый стол, я только тут заметила, что на нем всего два прибора.
Любовь Евгеньевна улыбнулась, внимательно посмотрела на меня:
— К сожалению, мне необходимо уйти.
Я не помню точно, как именно она сказала, но смысл был тот, что Булгаков справится с обедом сам.
Я вдруг почувствовала себя неловко, словно неосторожно заглянула в чужую неблагополучную жизнь.
Ощущение не обмануло меня, в те же дни мои добрые знакомые, хорошо знавшие Любовь Евгеньевну Белозерскую, рассказали мне, что отношения двух хороших, благородных людей не сложились и назрел разрыв, У Булгакова я больше не бывала и никогда не видела Любовь Евгеньевну, но милая грустная женщина запомнилась. Раза два я просила передать ей привет, Михаил Афанасьевич сдержанно благодарил.
В тот раз ощущение неловкости довольно быстро сгладилось, Михаил Афанасьевич весело принялся угощать меня, подшучивать над своей «неопытностью», то играл слугу, то — недовольного им хозяина. У него были ловкие руки, точный глазомер, мгновенная реакция на неожиданность, изобретательность — все, что он делал, выходило естественно, изящно, все, что он делал, до мелочей, было талантливо.
Он был безгранично жизнелюбив и безгранично талантлив во всем. Потому и смог он пройти через множество тяжелейших моральных и материальных испытаний, не теряя высокого человеческого достоинства, не склонив головы.
Я, конечно, не помню, из чего состоял обед, помню, что он был вкусный и легкий и что разговор шел как бы сам собой. Вспоминали родной Булгакову Киев, где я не раз бывала в детстве у родственников отца. Неожиданно для меня выяснилось, что Михаил Афанасьевич — врач, а так как я два года училась на медицинском факультете, который бросила, увлекшись театром (чего до сей поры не могу простить себе), то опять оказались какие-то интересные обоим воспоминания. Тем более что учились мы в разные годы и по-разному (я уже при советской власти), но оба продолжали любить медицину и интересоваться ею. Вспоминали и о чем-то спорили. Говорили и тоже спорили о современных театрах. Булгаков рассказывал о МХАТе. Многое из того, что я тогда услышала, но не все позже прочитала в «Театральном романе», а кое-что слышала иначе, чем оно звучит в романе. Например, в обрисовке Станиславского, при острой ироничности, было куда больше теплоты, уважения, даже восхищения и снисходительности к некоторым странностям.
Конечно, ко времени работы над романом у Булгакова могло измениться отношение к Станиславскому… Или дело в том, что роман был не закончен, но в тот день за обедом и потом, на вечеринке в нашем театре, в устных рассказах Михаила Афанасьевича Станиславский вырисовывался как-то крупнее и вместе с тем наивнее, милее.
Деловая часть нашей беседы состояла в том, что я коротко рассказала об истории «Красного театра», его направлении, планах. Михаил Афанасьевич сказал о своем принципиальном согласии на предложение театра, но, прежде чем связать себя договором, он хотел бы познакомиться с работами театра, с его составом и заодно познакомиться с нашим городом (кажется, Булгаков никогда до этого не был в Ленинграде), если театр сможет оплатить ему эту поездку. Материальные дела его были тогда не блестящи. Я уверенно ответила, что это будет сделано.
Михаил Афанасьевич был все время оживлен, весел, словом — в хорошем настроении. И это понятно: появился представитель пусть малоизвестного театра, но безусловно ценившего его талант и верившего ему. Возникшая перспектива какой-то передышки в материальных затруднениях тоже, вероятно, играла роль в его настроении.
Когда мы вышли из квартиры Булгакова, дворник усиленно заработал метлой, вздымая перед нами облако пыли. Лицо Михаила Афанасьевича еле заметно напряглось, он поторопился открыть калитку.
Перегрузка средств передвижения в Москве уже тогда становилась бедствием. Ни метро, ни даже троллейбусов еще и в помине не было. Почти единственным транспортом оставался трамвай. Правда, в центре появились автобусы, не очень удобные и очень тряские. Такси были практически недоступны, так еще мало их бегало. Существовали извозчики в большем количестве, чем такси, но цена их не соответствовала скорости, а скорость уже отставала от времени.
Михаил Афанасьевич предложил пройтись пешком, если меня не пугает расстояние. Оно меня не пугало. Мы перешли Зубовский бульвар и вышли на тихую Пречистенку (улицу Кропоткина). Между невзрачными деревянными домами стояли особняки с ампирными колоннами, среди разговора Булгаков называл имена архитекторов, бывших владельцев или события, связанные c тем или иным домом. Он несомненно любил московскую старину и, видимо, хорошо знал ее.
Мы шли небыстро, то молчали, то говорили, заспорили о чем-то, и вдруг он сказал шутливо-назидательно:
— Мы все-таки принадлежим к разным поколениям, — как бы говоря этим: «со старшими не спорят», и засмеялся вместе со мной; Михаил Афанасьевич и после не раз напоминал мне о разнице в возрасте, даже в деловом письме помню его шутку: «Не забывайте, что вы родились в двадцатом, а я в девятнадцатом веке».
Дорогой Михаил Афанасьевич спросил о Рахили Исаевне, при этом как-то очень хорошо отозвался о ней. Я рассказала ее невеселую историю, и она, видимо, поразила его. Он сказал:
— Как страшно! — И еще что-то о нелепости судьбы таланта, о самых странных опасностях на пути таланта.
При большой сдержанности Михаила Афанасьевича все-таки можно было заметить его редкую впечатлительность, ранимость, может быть, нервность. Иногда и не уловишь, отчего чуть дрогнули брови, чуть сжался рот, мускул в лице напрягся, а его что-то царапнуло.
На другой день я поговорила с Ленинградом и позвонила Булгакову, сказав, что все в порядке и я позвоню ему уже из Ленинграда, сообщу, когда идут спектакли, которые мы хотели бы ему показать. Он поблагодарил, спросил, когда я уезжаю и не хочу ли, чтобы он меня проводил. Я, конечно, хотела, каждая встреча с ним была интересна, приятна мне, но меня должны были провожать старые друзья — люди ему незнакомые. Все это я и сказала.
— Ну, значит, до встречи в Ленинграде.
Недели через две Михаил Афанасьевич приехал в Ленинград. Его устроили в «Европейской», тогда лучшей гостинице нашего города, старались, чтобы он чувствовал себя хорошо, были внимательны к нему, заботливы. Между деловыми, очень дружескими встречами с руководителями театра и спектаклями «угостили» его катаньем на американских горах (тогда единственных в Советском Союзе), попросили у директора Госнардома, в систему которого входил «Красный театр», машину и часа три возили Булгакова, показывали город и его достопримечательности. Не раз он обедал с нами в маленькой, по-домашнему хорошей столовой Госнардома. Пригласили его на нашу вечеринку в квартире актрисы Пасынковой. Михаил Афанасьевич талантливо, как все, что он делал, рассказывал о МХАТе и о Станиславском, не копируя его, но какими-то штрихами отчетливо рисуя характер и манеру говорить.