Изменить стиль страницы

Я знаю, какие слова крупным шрифтом отпечатаны на тысячах четвертушек газетной бумаги. Это огненные слова Ленина, революции: мир, свобода, равенство, братство. Декрет о мире предлагает прекратить кровопролитие всем воюющим странам. Вижу, как слева внизу затрепетало на ветру несколько белых флажков. А справа над одним блиндажом вспыхнуло, зардело красное полотнище.

Мешок из-под авиабомб пуст. Кидаю на землю последние пачки, лежавшие на полу кабины. Перекладываю «ньюпор» с крыла на крыло. Ведомый самолет отвечает мне тем: же. Значит, Никольский тоже сбросил все. Разворачиваемся на Луцк, летим на аэродром. Там уже приготовлен очередной заряд листовок для других участков фронта.

Так по заданию ревкома армии мы летали два дня подряд, выполняя роль воздушных агитаторов. То же делали и летчики 8-го авиаотряда. Всего сбросили около шестисот килограммов листовок. Это были мои последние полеты в мировой войне и первые по приказу Советской власти…

В первые, самые трудные часы существования Советского государства в далеком Петрограде помнили об авиации. Ревком Особой армии получил и передал нам распоряжение: один авиационный отряд направить в Москву. Подчеркивалось, что организационно он по-прежнему остается в составе авиагруппы и только на время вызывается для выполнения отдельных задач. Жалко было, что единая боевая часть дробится. Однако все в группе понимали: летчики Советской власти нужны…

Ураган революции ломал старую жизнь. Очищал города и далекие деревни, заводы и воинские части. Докатывался и до отдельных семей. Октябрь окрылял честных, идущих вперед. Отметал в сторону открытых врагов.

Верно, разобраться в происходящем было не так-то просто. Старое, привычное кажется незыблемым. Новое пугает необычностью: а вдруг промчится за какие-нибудь два-три месяца? А потом расплачивайся… Потому-то некоторые предпочитают отсидеться в холодке. Находятся и такие: пользуясь моментом, рвут, тащат все, что попадает под руку.

Члены комитета особое внимание уделили охране самолетов, боеприпасов, горючего, пулеметов — всего, что надо для воздушного боя. А о простых, земных делах даже не подумали. Забыли, что большая часть солдат — крестьяне и за три года истосковались по дому, что многие наши повозочные и рядовые строевой команды мобилизованы в армию из близких к Одессе сел. До них от Луцка всего километров семьсот. А власть теперь своя — рабоче-крестьянская. Декрет о мире, — значит, конец войне! Декрет о земле — торопись домой, а то ее, родную, без тебя поделят… Приказ номер один — отменить офицеров. Значит, командуй сам! В авиагруппе имелось по штату шестьдесят пароконных повозок и сто тридцать лошадей. Они начали таять буквально не по дням, а по часам. Солдат запрягал пару добрых коней, прихватывал «на всякий случай» винтовку и в одиночку или с кем-нибудь из односельчан гнал что есть духу «до жинки и ридной хаты». Когда комитет спохватился, у нас осталось всего восемь повозок и шестнадцать лошадей…

Приказывать людям или задерживать их силой было нельзя. Комитет решил собрать всех, поговорить по душам. Я предложил провести собрание на аэродроме, около самолетов.

Сгрудились близ деревянных ангаров человек сто в серых шинелях. Стояли под пасмурным небом и молча смотрели на три дежурных «ньюпора». В центре круга находились член группового комитета шофер Рогалев, председатель солдатского комитета 8-го отряда штабс-капитан Семенов, я и хмурый Шебалин, не проронивший ни слова, хотя мы просили его, как командира, призвать всех к сохранению порядка в группе.

— Друзья! Вы сами меня выбрали, оказали доверие, — начал я первым. — Сознавая свою ответственность, в трудный час обращаюсь к вам от всей души…

Я говорил: немцев перемирие пока сдерживает, но они могут нарушить его в любой час. Если солдаты и офицеры разбегутся, самолеты целехонькими достанутся врагу и будут направлены против нас же. Те самые машины, которые получал наш славный командир Крутень… Эти самолеты — теперь народное добро. Мы вместе воевали три года. И теперь должны вместе нести боевую вахту революции. Надо спокойно продолжать работу — уйдем тогда, когда выйдет приказ о демобилизации…

Надрывный выкрик одного обозного перебил меня:

— Сколько можно?! Раз война кончилась, так отпустите, христа ради, домой!..

Тут началось невообразимое. Мобилизованные из ближайших к Одессе районов кричали, что все равно уйдут. Фельдфебель Болеслав Родзевич, старшина отряда, старый, уважаемый служака, грозно рявкнул:

— Дурни! Вас всех поодиночке передавят. Будет приказ — эшелоном уйдем…

Механики и мотористы, почти все рабочие из Сибири и Забайкалья, стеной встали. Твердо заявляли:

— Сохранить народные самолеты.

— Быть всем вместе. Если надо, дать бой немцам.

— Отходить всей авиагруппой, когда прикажут.

Рогалев выступил резко. Говорил:

— Наши братья солдаты еще в окопах сидят! Пехота соображает: уходить нельзя, а то фронт оголится… Нас они защищают. А тут крикуны слезки льют. — И Рогалев плаксивым голосом загнусавил: — До жинкиной титьки хо-о-очется…

Раздался хохот, а Рогалев гневно крикнул:

— Все до жен разбегутся, а революцию кто же будет защищать? А?

Офицеры стояли отдельной кучкой. У многих на плечах темнели следы от срезанных погон. Отъявленные монархисты поручики Германюк и Буцкевич сбежали сразу после сообщения об Октябрьской революции. Германюка — адъютанта отряда, высокомерного, с вечно презрительным выражением лица — солдаты боялись и ненавидели. Жестокий и трусливый, он удрал, испугавшись возмездия. Именно этот пьяница и развратник с особой любовью говорил о царе. Толстого и грубого Буцкевича, владельца крупного поместья на Волыни, презирали даже в офицерской среде. Заносчивый, уверенный в бесконечной силе денег, он, как и Германюк, всю войну уклонялся от боевых вылетов.

Германюк и Буцкевич были летчиками-наблюдателями. Кроме них только в нашем отряде имелось еще пять летнабов, хотя с весны мы полностью перешли на одноместные истребители… И вот теперь некоторые офицеры стояли растерянные: кончилась их веселая жизнь на фронте, заполненная пьянкой, картежной игрой и даже охотой… Но среди них я различал и другие лица — злые, полные решимости. Да, эти люди собирались сделать все, чтобы утопить революцию в крови.

Командир 7-го отряда подпоручик Свешников сделал заявление, как он выразился, от большинства летчиков:

— Мы не желаем оставаться на Украине и очутиться в плену у немцев. Офицеры окажут полное содействие комитету в сохранении группы и переброске самолетов в Центральную Россию…

Так проходило то памятное собрание. Выступали многие. Некоторые докричались до хрипоты. Мне еще раз пришлось говорить, объясняя цели Советской власти. Два раза голосовали. И все-таки приняли правильное решение: поддерживая рабоче-крестьянское правительство и все его декреты, выполнять приказы революционного комитета армии, делать все для сохранения авиагруппы, ее боеготовности и самолетов, считать преступлением перед Отечеством, народом и революцией позорное бегство из действующей армии…

Уже стемнело, когда люди, громко разговаривая, стали расходиться с собрания. Несколько солдат направились к дежурным самолетам — закатить их на ночь в ангары.

Я шел вместе с начальником штаба Афанасьевым, Крживицким и штабс-капитаном Семеновым. Разговор вели деловой: должны прибыть две цистерны бензина, надо выставить около них пост.

— Господин Спатарель! — вдруг послышалось сбоку. — Вас можно на минутку?

Я вгляделся в темноту. На обочине дороги, ведущей к аэродрому, стоял Шебалин. На собрании он так и не сказал ни слова. Пошел к нему. Крживицкий крикнул мне вслед:

— Товарищ председатель комитета! Я вас подожду…

— Не надо, — отозвался я.

С минуту мы шли с Шебалиным молча. Я невольно подумал, как трудно сейчас этому человеку, обычно грубому с нижними чинами, полному дворянской спеси. И еще: как далек он от Крутеня, у которого долгое время был заместителем, — в бой особенно не рвался, к людям относился с подчеркнутым барством.