Изменить стиль страницы

В галантном же восемнадцатом веке все происходило в высшей степени галантно. И даже на войне надлежало оставаться галантным. Разумеется, это не касалось простонародья, людей подлого звания, которых силком или обманом загоняли в солдаты. Они не могли постигнуть ни духа, ни смысла галантности — месили пехтурой грязь, рубили друг друга палашами, кололи штыками, по команде с превеликим шумом, хоть и без большого толку, палили из ружей — почему потом Суворов и скажет, что пуля — дура, а штык — молодец. На поле боя их держали в таких больших и плотных каре, что даже плохие артиллеристы из плохих пушек ухитрялись попадать в живые мишени. При всех этих экзерцициях солдаты, конечно, гибли, получали ужасные раны и увечья, но кто-то ведь должен нести потери, если идет война…

Совсем иное дело — люди благородные, самой судьбой предназначенные для того, чтобы командовать, побеждать и принимать награды за победу. Разумеется, иногда погибали и они, но такие случаи бывали редко, потому как полководцы не барахтались в грязи сражений, а направляли их с подходящих к случаю и достаточно живописных высот. Высоты выбирались в благоразумном отдалении, чтобы полководцы могли охватить взглядом всю картину боя. В руках у них непременно был эспантон — тонкая короткая пика. Никакого делового применения она не имела и служила попросту тростью, позволяя принимать множество картинных поз.

Конечно, каждый офицер имел шпагу. По прямому назначению высшие офицеры их не употребляли, но в двух случаях применяли обязательно. Чтобы воодушевить войска и указать им путь к победе, следовало обнаженной шпагой бесстрашно пронзить воздух вперед и несколько наискосок, но не к земле, а к закраине небесной тверди, как бы снимая оттуда венки посмертной славы для самых доблестных. Если вместо ожидаемой виктории случалась конфузия, проще сказать, срамное поражение, то надлежало, приняв исполненную достоинства позу, вынуть шпагу, с полупоклоном отдать ее противнику и при этом произнести нечто краткое, но настолько значительное, чтобы оно мгновенно и навеки врезалось в анналы истории.

Благородный противник, отобрав шпагу, трактовал сдавшегося уже по-свойски и не гнушался им, а, случалось, даже сажал за свой стол отведать что бог послал.

Бог посылал в прямой зависимости от ранга, за чем строго следили исполнители его воли на земле — интенданты и денщики. Во всяком случае, человеку благородного происхождения плен не угрожал чрезмерными лишениями и неприятностями, а если он не проявлял излишней заядлости и не рвался снова на поле хвалы и славы, то мог беспечально поджидать конца войны в дальних тылах противника, развлекая скучающих жен своих победителей.

Так сдаваться в плен следовало только офицеру, то есть человеку благородного происхождения, стало быть, галантному, и упаси бог было попасть в руки простой солдатне. А такое несчастье как раз и произошло с флигель-адъютантом прусского короля Фридриха II…

В то время единой Германии не существовало, а было множество курфюршеств и герцогств, одно другого меньше. В начале века курфюршество Бранденбургское и герцогство Прусское слились и образовали королевство Пруссию. Королевство в некотором роде было ублюдочным — между двумя его частями лежало исконно польское Поморье. Оно торчало посреди королевства, как кость в глотке, — выплюнуть невозможно, проглотить — не по силам. Но курфюрсты бранденбургские, а впоследствии прусские короли умели ждать. Король Фридрих Вильгельм I прославился тем, что был толст, неимоверно скуп и груб. Единственный свой кафтан он носил до тех пор, пока тот не расползался, но и тогда приказывал медные пуговицы с него перешить на новый. Подданных Фридрих Вильгельм опекал вполне по-отечески и любыми способами выколачивал из них деньги, справедливо полагая, что коли подданные его, то их деньги также принадлежат ему и у него они будут сохраннее. В обиходе он соблюдал полное равенство — раздавал удары дубинкой, затрещины и пинки всем, кто попадал на глаза, не делая исключения ни для женщин, ни для пасторов. У него были две противоположные, но трогательно однозначные страсти: любовь он отдал армии, ненависть обратил на книги, музыку и все то, что определяется таким расплывчатым термином — культура. В первой он преуспел — из семи миллионов талеров основного дохода тратил на армию шесть и добился, что его десятое по размерам государство в Европе имело четвертую по величине армию. В борьбе со второй успехи были менее значительны, так как зараза просвещения проникла в его собственный дом. Сын и наследник престола Фридрих не только читал книги и самозабвенно свистел на флейте, но и сам в большом количестве кропал вирши на французском языке, переписывался с Вольтером и даже сочинил трактат "Анти-Макьявелли", где доказывал, что государь должен руководствоваться гуманными идеями и высоконравственными принципами. Фридрих-Вильгельм бросал книги в огонь, ломал флейты, колотил сына дубинкой, даже сажал его в крепость и всерьез подумывал, не отрубить ли упрямцу голову, поскольку она все равно уже набита книжным вздором, значит, не годна для наследника, а наследников в запасе еще трое, однако не успел этого сделать и умер.

Как только к имени наследника прибавился порядковый номер, оказалось, что расхождения его с родителем были чисто внешними, кажущимися. Старомодный король просто не понимал, что наследник его хотел идти в ногу со временем, но шел он в том же самом направлении, что и усопший родитель. Свистеть на флейте и плести вирши он не перестал, но теперь этому отдавались досуги, на первом плане оказалась та же страсть, что и у незабвенного покойника, — в кратчайший срок его армия оказалась самой большой в Европе. Клеветники пытались доказать, что его "Анти-Макьявелли" был сплошным фарисейством, сам он не только не следовал гуманным и высоконравственным принципам, которые недавно проповедовал, но превзошел все пределы беспардонного вероломства и цинизма. На то они и клеветники. Настоящие историки во всем его поведении усматривали лишь государственную мудрость и без промедления окрестили своего монарха Великим.

Фридрих, несомненно, и был великим человеком — уже хотя бы потому, что умел управляться с армией, в которую по всей Европе вербовали всякий сброд, или, как говорили прежде, отбросы общества. И кто осудит короля, если он ввел жесточайшую палочную дисциплину, чтобы держать, в повиновении эту банду вооруженных разбойников? Правда, приходилось принимать и некоторые специальные меры, например, особым рескриптом Фридрих запретил размещать и даже проводить войсковые колонны поблизости от леса, дабы не облегчать дезертирам бегства…

Что общего, какая могла быть связь у армии и справедливости? На первый и, скажем прямо, легкомысленный взгляд — никакой, что — глубокое заблуждение.

Между ними была не связь, а прямая зависимость, которую можно изобразить в виде четкой формулы: чем больше у государства армия, тем оно чувствительнее к справедливости. Пока никакой армии нет, то чувствует ли государство на себе или наблюдает какую-нибудь несправедливость по соседству, это никак на его поведении не сказывается: оно помалкивает, так как в таких случаях ни словами, ни слезами не поможешь.

Оно даже делает вид, что все в полном порядке и никакой такой несправедливости просто не существует. Но стоит ему обзавестись армией, как государство начинает замечать и все болезненнее ощущать любую несправедливость.

Чувствительность эта нарастает по мере роста армии, пока наконец не становится настолько болезненной, что честь, долг и престиж государства больше не позволяют безучастно наблюдать творимую несправедливость.

Вот такое превращение и произошло с Фридрихом II.

В сущности, это не было превращением. Сочиняя "АнтиМакьявелли", он проповедовал высокие принципы гуманности, но тогда это были, так сказать, слова, чистое теоретизирование. Как только его армия стала самой большой в Западной Европе, а с Англией был заключен союз о совместной боробе против Франции и Австрии, Фридрих перешел от слов к делу.