Она была еще в постели, в длинной открытой двухцветной тунике, которую мавританки называли «джебба», и в маленькой шитой золотом шапочке, из-под которой выбивалась ее густая черная грива, спутанная вокруг лунообразного лица, разгоряченного только что законченным завтраком. Из-под откинутых рукавов джеббы выглядывали безобразно толстые руки, отягощенные браслетами, длинными цепочками, задевавшими при движении множество зеркалец, красных четок, коробок с духами, крошечных трубок, портсигаров — детскую, игрушечную выставку товаров на ложе мавританки при ее утреннем туалете.
Во всей комнате чувствовался опьяняющий запах турецкого табака, приправленного опиумом, и царил такой же беспорядок, как на туалетном столике. Негритянки входили и выходили, не торопясь убирали кофейный прибор своей госпожи. Любимая газель вылизывала чашечку, которую она опрокинула своей острой мордочкой на ковер; сидевший с трогательной фамильярностью у постели мрачный Кабассю читал вслух драму в стихах, которую должны были вскоре играть у Кардальяка. Левантинка была подавлена, просто оглушена этим произведением.
— Дорогой мой! — сказала она Жансуле со своим тяжелым фламандским акцентом. — Я не понимаю, о чем думает наш директор? Я сейчас читаю эту пьесу «Мятеж», от которой он без ума… Но ведь это ж смертельная скука! Это совсем не годится для театра.
— Плевал я на театр! — воскликнул рассвирепевший Жансуле, несмотря на все свое уважение к дочери Афшенов. — Как, вы еще не одеты? Разве вам не сказали, что мы едем в гости?
Ей сказали, но она начала читать эту дурацкую пьесу. И она заявила со свойственным ей сонным выражением лица:
— Мы поедем завтра.
— Завтра? Это невозможно! Нас ждут именно сегодня. Очень важный визит!
— Куда это?
Он немного помялся, потом ответил:
— К Эмерленгу.
Она посмотрела на него, широко раскрыв глаза, думая, что он шутит. Тогда он рассказал ей о своей встрече с бароном на похоронах де Мора и об их взаимном уговоре.
— Поезжайте, если хотите, — сказала она холодно, — но вы меня плохо знаете, если думаете, что я, урожденная Афшен, когда-нибудь переступлю порог этой рабыни.
Предусмотрительный Кабассю, чувствуя, что спор этот может завести далеко, незаметно удалился в соседнюю комнату, унося под мышкой все пять тетрадей «Мятежа».
— Я вижу, — сказал жене Набоб, — вы не понимаете, в каком ужасном положении я нахожусь. В таком случае я вам расскажу…
Не обращая никакого внимания на горничных и негритянок, с величайшим пренебрежением восточного человека к слугам, он стал описывать ей свое бедственное положение: там его состояние в чужих руках, здесь им утрачен кредит. Он говорил о том, что вся его жизнь висит на волоске в ожидании решения Палаты, о влиянии Эмерленга на докладчика-адвоката и необходимости принести в эту минуту все свое самолюбие в жертву столь важным для них обоих интересам. Он говорил с жаром, стараясь убедить ее, увлечь. Но она ему ответила: «Я не поеду», — как будто речь шла о не имеющей значения прогулке, слишком долгой и потому для нее утомительной.
Он весь дрожал:
— Нет-нет, я не верю, что вы это серьезно!.. Не забывайте, что речь идет о моем состоянии, о будущем наших детей, об имени, которое вы носите… Все зависит от этого шага, и вы не можете мне отказать!
Если бы он продолжал говорить ей в таком духе до самого вечера, все равно он в конце концов натолкнулся бы на то же упрямство, твердое, непоколебимое. Она урожденная Афшен, она не поедет с визитом к рабыне.
— Право же, милая моя, — грубо крикнул он, — эта рабыня куда лучше вас! Своим умом она удвоила состояние мужа, а вот вы…
Впервые за все двенадцать лет их совместной жизни Жансуле осмелился в разговоре с женой повысить голос. Устыдился ли он преступного оскорбления величества или понял, что эта фраза может образовать между ними непроходимую пропасть? Так или иначе, он сразу переменил тон. Опустившись перед кроватью на колени, он сказал с той нежной шутливостью, с помощью которой пробуют уговорить детей:
— Марта, малютка, ну, пожалуйста!.. Встань и оденься! Ведь я прошу об этом ради тебя же самой, ради твоем роскоши, твоего благополучия… Что будет с тобой, если из-за каприза, из-за злого упрямства мы окажемся обреченными на нищету?
Слово «нищета» не доходило до сознания левантинки. О нищете можно было говорить при ней так, как при малышах говорят о смерти. Это слово не пугало ее, потому что она не знала, что это такое. Притом ей уж очень хотелось остаться в кровати, в своей джеббе. И, чтобы утвердиться в своем решении, она зажгла новую папиросу от той, которую докуривала.
Пока Набоб осыпал свою «дорогую женушку» извинениями, просьбами, мольбами, обещая ей жемчужную диадему в сто раз лучше той, которая у нее была, если только она пойдет, она смотрела, как поднимается к расписанному потолку усыпляющий дымок, словно обволакивавший ее и сообщавший ей невозмутимое спокойствие. В конце концов, упершись, как в каменную стену, в этот отказ, в это молчание, в это упрямое выражение лица, Жансуле дал волю своему гневу.
— Идем! — вскричал он, выпрямляясь во весь рост. — Я этого требую! — И обратился к негритянкам:-Одевайте вашу госпожу. Сейчас же!
В Жансуле проснулся глубоко сидевший в нем неотесанный грубиян, сын торговавшего гвоздями южанина; он весь дрожал в приливе ярости. Откинув резким и пренебрежительным движением занавеси у кровати, сбросив на пол лежавшие на ней бесчисленные безделушки, он принудил полуголую левантинку вскочить на ноги с удивительной для этой грузной особы быстротой. Она взвыла от оскорбления, стянула на груди складки туники, сдвинула набок шапочку на рассыпавшихся волосах и принялась бранить мужа:
— Ни за что, слышишь ты, ни за что! Ты можешь только силой потащить меня к этой…
Грязные ругательства полились потоком ив ее толстых губ, как из отверстия сточной трубы. Жансуле казалось, что он находится в одном из гнусных притонов марсельского порта, присутствует при драке девки с грузчиком или при уличной ссоре между генуэзками, мальтийками и провансалками, подбирающими на набережной зерно около сваленных мешков и ругающимися ползая на четвереньках в вихрях золотой пыля. То была настоящая левантинка портового города, набалованная, выросшая без присмотра девчонка, которая слышала вечером со своей террасы или катаясь в гондоле, как ругаются матросы на всех языках латинских морей, и все это запомнила. Набоб смотрел на нее растерянный, подавленный тем, что она заставляла его выслушивать, всей ее карикатурной внешностью. А она хрипела с пеной У рта:
— Нет, я не пойду! Нет, я не пойду!
И это была мать его детей, урожденная Афшен!
Вдруг, при мысли о том, что его судьба в руках этой женщины, что ей стоит только надеть платье, чтобы сласти его, а что время уходит, что скоро уже будет поздно, жажда крови затуманила его мозг, исказила его черты. Он пошел прямо на нее, подняв руки и сжав их в кулаки с таким грозным видом, что дочь Афшенов в страхе бросилась к двери, в которую вышел массажист, крича:
— Аристид!
Этот крик, этот голос, эта близость его жены с жалким наемником!.. Жансуле остановился, мгновенно отрезвев, и, полный отвращения, выбежал из комнаты, хлопнув дверью. Он не столько торопился туда, где ему обещали помочь, сколько торопился уйти от своего несчастья и позора.
Четверть часа спустя он входил в гостиную Эмерленга. Мимоходом выразив банкиру жестом свое отчаяние, он подошел к баронессе и пробормотал готовую фразу, которую ему так часто повторяли на его балу:
— Моя жена нездорова… очень сожалеет, что не могла…
Она не дала ему докончить, медленно встала, изогнувшись змеей в отороченных складках своего узкого платья, сказала, не глядя на него, со своим мягким акцентом: «О, я так и знала… Я так и знала…» — затем перешла на другое место и больше не обращала на него внимания. Он попытался подойти к Эмерленгу, но тот, видимо, был поглощен своей беседой с Морисом Троттом. Тогда он сел подле г-жи Дженкинс, остававшейся, подобно ему, в одиночестве. Но, продолжая беседовать с бедной женщиной, которая томилась так же сильно, как сильно он был озабочен. Набоб наблюдал, как баронесса исполняет роль хозяйки в этой гостиной, такой уютной по сравнению с его золочеными сараями.