Изменить стиль страницы

Инга бегала по коридору от отца к матери, вскарабкивалась на скамейку, прыгала и совершенно не понимала серьезности и остроты ситуации. Перебегая от отца к матери, она натолкнулась на нетерпеливо ерзающего на своем месте Якуба и без всякого стеснения заговорила с ним, глядя на него вызывающими, дерзкими глазами. Однако Якуб уловил в них какой-то призыв, просьбу согласиться с чем-то крайне важным, тайным и жизненно необходимым, чего взрослые никак не могли понять. Улыбнувшись, он ответил ей, но мать сгребла ее в охапку и притянула к себе, как будто хотела показать, что девочка принадлежит только ей и что она ни с кем не желает ее делить: ни с мужем, ни с этим случайным соседом по скамейке.

К удивлению Якуба, дверь отворилась изнутри, из нее выглянуло бледное, безучастное и совершенно равнодушное женское лицо («Наверняка секретарша!» — подумал Якуб) и неопределенно кивнуло сидящим на скамейке. Дверь, однако, снова закрылась, и в коридоре повисла напряженная тишина. Всех поразило, что дверь открылась изнутри, хотя никто из них не видел, чтобы кто-нибудь прошел в эту комнату по коридору. Словно кто-то уже запустил тайный механизм справедливости, отчужденный от людей, ожидающих в коридорах, и словно справедливость подчинялась, другим законам, доступным только ей и начисто исключающим какое-либо вмешательство человека.

А когда Якуб Якубец поднялся, встала и Грегорова и быстро, как бы желая ему сказать: «Не спешите! Сейчас наша очередь!» (как в магазине, как возле кассы, как всюду, где надо терпеливо и униженно ждать чужого согласия), вошла вслед за Якубом в судебный зал, волоча за собой Ингу.

Зал судебных заседаний номер шестьдесят четыре представлял собой небольшую комнату с деревянным полом, несколькими рядами стульев, с двумя столами, придвинутыми друг к другу, и с двумя окнами, обращенными к высокой стене Дворца юстиции. Обыденная безликость источала мрачный, суровый холод, а запыленные окна без штор и выдвинутые из рядов стулья лишь усиливали гнетущее впечатление. За столом сидели три человека, и с первого взгляда казалось, что это просто стена из черных мантий, некое сооружение из законов, лишенное человеческих лиц, какие-то безликие роковые фигуры. И только потом, когда все уселись — Грегорова с дочерью у самого окна, ее муж — прямо против сдвинутых столов, а Якуб — сзади, — эти мантии ожили, задвигались, изменили положение и открыли свои лица. Оказалось, что посередине сидит седоволосая женщина, а по бокам от нее — двое пожилых мужчин. Над столом наклонилась судья и голосом, привыкшим говорить о чужих печалях, начала зачитывать общие сведения, и тут же затрещала пишущая машинка. Якуб внимательно слушал слова судьи. Монотонным и слегка уставшим голосом она читала, кто и где родился и что привело этих людей с совместным прошлым, с конкретным положением и точным, надежным адресом к столу, покрытому выцветшим сукном.

Ему не хотелось признаваться, но он чувствовал разочарование, досаду, ибо процесс разбирательства был однообразным, почти усыпляющим и скучным. Представление о том, что он напишет драматический и захватывающий репортаж о разводах, стало рушиться, и он чувствовал полную растерянность от лишенного какой бы то ни было человечности судебного процесса, за которым он мог только угадывать драматизм человеческих судеб. Все было статично до ужаса: повторяющиеся непрерывно слова, даты, параграфы, стук печатной машинки. Двигалась только маленькая Инга, она непоседливо вертелась и все пересаживалась со стула на стул. Якуб снисходительно поглядывал на нее, и вдруг он понял взаимосвязь между этой ситуацией и другой, похожей, которую сам пережил когда-то и которая сохранилась в памяти, как запах сушеного яблока, и которая напоминала ему почти забытую боль. Якубец никогда не любил думать об этом, старался спрятать поглубже все эти воспоминания, но время от времени они упорно всплывали на поверхность памяти и мучили его отупляющим горем.

Воспоминания были неясными и туманными, скорее сохранились какие-то случайные детали, синие униформы и грубые ремни с блестящими пряжками, графин с водой на столе, измятый мокрый материнский носовой платок, потом лицо отца с синеватой щетиной на впалых скулах. Все остальное вызывало в нем скуку и раздражало таким же однообразием, как ожидание сладкого в детском саду. Он постоянно ждал, что отец поднимется и уйдет с длинной скамейки, где сидели несколько мужчин, таких же, как он, придет к матери и скажет ей своим сурово-нежным тоном, чтобы она не хныкала и что на людях так не годится. Отец поднялся, чтобы посмотреть на Якуба, и мальчик поймал его просительный, затравленный взгляд, лишенный всякой надежды. Этот взгляд встревожил его так, что помутилось в голове. Отец поднялся, но двинулся куда-то прочь, медленно и неуклюже пробираясь между мужчинами в униформе, уже в дверях он еще раз оглянулся, но искал глазами не жену, а Якуба, который непонимающе смотрел, как закрываются двери за отцом. Потом он услышал только грохот стульев и материнский плач.

Так же смутно он помнит залы ожидания, другие униформы со сверкающими пряжками, потом странную комнату, разделенную проволочной сеткой, и два тонких одинаковых стула. За сеткой — лицо отца, пропахшая потом одежда, быстрые слова, лишенные всякого содержания, и нетерпеливые взгляды, срывающийся голос матери, и снова долгая дорога в запыленных поездах.

Отца осудили, и он умер ровно через месяц после возвращения из тюрьмы. Якуб уже подрос, и он простил отцу все, даже то, что друзья с улицы дразнили его: «Эх, Кубо, дурачок Кубо, отец-то твой сидит в кутузке! Да это тот Кубо, у которого отец каторжник!» Он простил ему ботинки с протертыми подметками и заплатанные штаны, которые должен был носить, он простил ему и нелепую, неожиданную смерть, и его осунувшееся, неподвижное лицо, заросшее синеватой щетиной, утопавшее в бархате подушек.

Иногда, глубокой ночью, когда он вдруг просыпался, напуганный неожиданным звуком или неотвязным кошмаром, он чувствовал в горле сладкий комок боли, и в памяти всплывал затравленный взгляд отца, его согнутая спина, выражающая покорность, а потом его облик терялся в дверях, ведущих куда-то в неизвестность. Он не мог заснуть и все думал о невразумительных отцовских словах: «Забудь, сынок! Забудь об этом, то была ошибка. Не повторяй ее, не терзайся, не порти себе жизнь! Забудь как можно скорее ошибки отцов!»

Но это было не так-то просто.

Он очнулся от скрипа отодвигаемого стула и нетерпеливого ерзания маленькой Инги, которая никак не могла дождаться конца этого скучного разбирательства. Но в эту минуту судьи встали, а вместе с ними встала и чета Грегоровых, и совершенно помимо воли поднялся и Якуб Якубец, чтобы выслушать постановление от имени республики, согласно которому брак Мирослава Грегора и Татьяны Грегоровой объявляется расторгнутым. Больше никто ничего не говорил, никто ни о чем не спрашивал и ничего никому не объяснял, потому что все уже страшно устали от слов, которые сразу утратили всякий смысл. Якубу на мгновение показалось, что Грегор сейчас подойдет к бывшей жене и подаст ей руку, вежливо прощаясь, но он явно смутился и только погладил ладонью растрепанные волосы дочери, которая совершенно беззаботно и непосредственно прижалась к отцу (он может посещать ее по четным субботам и воскресеньям!), собираясь вместе с ним выйти из зала суда. Однако отец наклонился к ней, прошептал что-то ей на ухо, а потом быстро вышел вон, ни на кого не оглядываясь. Они услышали звук его шагов по длинному пустынному коридору.

Выйдя в коридор, Якуб увидел удаляющуюся Татьяну Грегорову (значит, ее зовут Татьяна, Таня), а рядом с ней топающую Ингу. Женщина шагала твердым, в общем-то неженским шагом, в котором чувствовались упрямство и неприятие какого-либо сочувствия. Он понял, что его представление о драматическом репортаже расползается по швам. Однако, отбросив сомнения, он пустился догонять Грегорову. Разведенного мужа между тем он потерял из виду, так что надо было торопиться, чтобы не упустить хотя бы бывшую жену и попросить ее уделить ему несколько минут.