— Не горсть матросов, нарушивших дисциплину, чтобы остаться верными присяге, и не гражданин Шмидт перед вами. Перед вами здесь, на скамье подсудимых, вся стомиллионная Россия. Ей вы выносите свой приговор, она ждет вашего решения.
Шмидт сел. Председатель суда уже поднял руку, чтобы объявлением перерыва уйти от грома шмидтовских слов, которые еще раздавались в ушах, как вдруг раздался крик:
— Не могу! Не могу больше!
Один из караульных солдат, Пономаренко, выбежал во двор и бросил винтовку наземь с криком:
— Не могу больше… не могу… Мученики за народ… мученики!
Толпа, собравшаяся у здания суда, караульные солдаты и жандармы были так потрясены и растеряны, что не скоро увели кричавшего солдата.
Во время перерыва матросы окружили Шмидта. На лице его лежали тени только что пережитого напряжения. Он курил папиросу за папиросой.
— Зря вы все берете на себя, Петр Петрович, — говорил Гладков. — Это очень опасно. Зачем? Будем все вместе отвечать!
Страдальческая улыбка осветила лицо Шмидта:
— Друзья мои, я не ищу спасения. Не жду пощады. Так нужно. Я сумею…
Матросы обратились к суду с ходатайством, чтобы в эти последние дни их содержали в одном помещении с лейтенантом Шмидтом. Суд отказал. Как и прежде, матросов отвели в каземат, Шмидта — на гауптвахту.
Оказавшись в своей камере, Шмидт сел за стол и стал записывать речь, которую только что произнес. Ни на минуту его не покидало сознание, что все, что он делает сейчас, важно не столько, для его собственной судьбы, сколько для Дела. Пришли защитники. Петр Петрович показал им почти дословную запись речи.
А вот и Зинаида Ивановна. Как и все эти дни, она попыталась по глазам Шмидта определить, как прошел день. И почти всегда убеждалась, что внешнее впечатление ошибочно. Глаза у Петра Петровича ввалились и лихорадочно блестели. На щеках появлялся и исчезал легкий румянец. Продольная морщина на лбу стала резче, глубже. В штатском костюме Шмидт почему-то казался выше. По жестикуляции Зинаида Ивановна тоже пыталась определять его настроение.
Но сегодня Петр Петрович был на удивление ровен и деловит. Он протянул ей несколько исписанных листов со своей речью и попросил переписать. Оригинал будет для Жени, сына, копию он посвящает ей.
Зинаида Ивановна заглянула в листок, увидела слова Шмидта о вероятной казни, и руки у нее опустились, листы рассыпались по полу.
Прокурор говорил долго. Устав, нарушение, статья. Статья, нарушение, устав. Сначала Шмидт пытался слушать. Но это был все тот же голос старого мира, закосневшего в своей спеси, в своих от бога данных привилегиях, не желавшего и не могущего понимать ничего, что происходит в стране и народе.
Походя прокурор обозвал Частника «хулиганом». Шмидт услышал и вскипел от негодования. Защитник Зарудный успокоил его, громко, с пренебрежением сказав: «Не стоит обращать внимания».
Тогда Шмидт занялся рисованием — автоматически чертил петушков, профили, геометрические фигуры. Это успокаивало его. На одном листе он написал: «Чтение прокурором статьи 100-й в применении ко мне. 2 часа пополудни. П. Шмидт».
Потом ему пришла мысль, что если уж рисовать, то следует нарисовать что-нибудь полезное. Он стал намечать схематический план судебного зала. Длинный и узкий, как гроб, четырехугольник. Над ним шесть кружков — это судьи. Слева от них квадратик и кружок — прокурор. За ним, у самой стены, ряд кружков — офицеры. Справа стол защиты — шесть кружков с обозначением, где какой защитник. За адвокатами в глубине зала семь скамей подсудимых. Кругом них крестами обозначил часовых. У стены слева тридцать пять кружков — это свидетели.
Петр Петрович осмотрел рисунок и остался доволен. Все-таки документ, на память. И написал в левом углу: «Зал суда. Рисовал во время речи прокурора для Зинаиды. П. Шмидт». Потом он сделал точно такой же план судебного зала «для Аси».
Вечером, после заседания суда, когда на гауптвахту пришли сестра и Зинаида Ивановна, он роздал им свои подарки. Зинаида Ивановна о изумлением и страхом смотрела на Шмидта, оживленного, казалось, более обычного. Он почему-то вспомнил знаменитого певца Фигнера и популярный романс в его исполнении «Я помню вечер». Шагая из угла в угол, Петр Петрович запел, стараясь воспроизвести манеру Фигнера. Дверь открылась, показались жандармы, встревоженные необычным на гауптвахте концертом. А Шмидт пел. Анна Петровна подошла к окну и устремила невидящий взгляд в темноту. Ее душили слезы.
Шмидт сказал, что проголодался. Была масленица, а сестра с Зинаидой Ивановной принесли блины, масло, сметану. Он ел с аппетитом. Анна Петровна и Зинаида усиленно пытались держаться, как обычно, Шмидт вдруг произнес:
— Да мы лучше проводим время, чем наш прокурор. Он, бедняга, вероятно, устал от многочасовой брехни. Что ж, не так просто делать карьеру на Шмидте.
Петр Петрович заметил, что сестра с трудом сдерживает слезы. Он взял листок бумаги, подумал и написал:
Анна Петровна прочла эти строки из Байрона и прижала листок к груди. Слезы прорвались. Всхлипывая, она сказала:
— Между мной и тобой всегда стоит кто-нибудь…
Это был намек не на прежние семейные неурядицы. Анна Петровна имела в виду Зинаиду, которая только что вышла из комнаты.
Шмидт понял ее и болезненно поморщился.
Как странно, у некоторых людей в самые трагические минуты, при всей искренности переживаний, вдруг прорываются нотки мелкой, если не низменной, обыденщины. Анна Петровна извелась в хлопотах и переживаниях. И все-таки в ее измученной душе еще оставалось место для тревог, казалось бы так не уместных теперь, когда над братом нависла смертельная опасность.
Шмидт любил Зинаиду Ивановну, но Анна Петровна считала ее не достойной любви брата. Она ревновала Зинаиду так, как матери ревнуют невестку к любимому сыну. Имя Шмидта прогремело на весь мир, над ее братом уже горел ореол героя. И Анне Петровне было досадно, что лучи этой славы, пусть стороною, падают на какую-то Зинаиду. По просьбе защитников Зинаида Ивановна дала им на время письма Шмидта. Анна Петровна хотела бы, чтоб письма не возвратились к той, кому они были адресованы. Сестра так ревниво оберегала славу еще живого брата, что не заметила, как неосторожно коснулась его сердца.
Зинаиде Ивановне пришлось задать Шмидту довольно странный вопрос:
— Кому принадлежат письма, которые ты мне писал?
— Ах боже мой, тебе, конечно, тебе! Кому же еще?
Шмидт дернул воротник. Ему стало душно.
Защитники разделили между собой обязанности. Один разбирал, насколько основательно применены статьи Военно-морского Устава и Уголовного уложения. Другой говорил о личности подсудимых. Третий касался моральной стороны дела и общей обстановки в России. Весь опыт и талант, все искусство и красноречие лучших русских адвокатов были использованы, чтобы спасти обвиняемых.
Зарудный убедительно доказал, что в данном случае не может быть и речи о вооруженном восстании — ведь ни очаковцы, ни Шмидт не хотели применять оружие. Оружие пустили в ход правительственные войска. Шмидт действовал из благородных побуждений, чего не может отрицать даже прокурор. Защитник Александров говорил о Шмидте как о человеке, который самоотверженно любит родину и готов тысячу раз пожертвовать для нее жизнью. Вся Россия окружила имя Шмидта ореолом мученичества. Казнить Шмидта — значит оскорбить народ в его самых святых чувствах, убить его веру в правду и справедливость…
Речи были длинные, страстные. Защитники прозрачно намекали на то, что подсудимыми руководили чувства, которые волнуют всю Россию.