Хотя пассажиров в вагоне было немного, носильщики спорили из-за мест, привычно обшаривая полутемные уголки купе.
— Вот здесь, ваше благородие, — сказал косолапый и по-хозяйски задвинул чемодан на полку.
У окна было свободное место. Шмидт сел, снял фуражку и взглянул на соседа напротив. Нет, на соседку!
— Вы? — изумленный, он даже привстал, широко раскрытыми глазами глядя на «испанку». — Вы б-были сегодня на бегах? Из-звините… я вас, кажется, видел…
Женщина была изумлена не меньше. Какое странное совпадение… Тот самый господин, который сегодня на бегах смутил ее своим пристальным взглядом.
— Да, — ответила она нарочито холодным тоном.
Оказывается, она не собиралась ехать этим поездом.
Договорилась с сестрой о семичасовом, дачном, опоздала и теперь попала на дальний.
Шмидт был не в силах оторвать взгляда от своей соседки.
— Можно ли верить в судьбу? — Он больше размышлял вслух, чем спрашивал. Он был убежден, что эта встреча не могла быть случайной. — Извините, если мое поведение…
— Нет, что вы… — заученно ответила дама, однако поднялась со своего места и перешла в другое отделение. Странный человек, странный… Но места в другом отделении не оказалось. Чего же, собственно, бояться? Почему бежать? И ехать ей только до Дарницы, минут сорок. Она вернулась и села на прежнее место.
— Я понимаю, — продолжал незнакомец, — вы можете счесть меня искателем приключений, даже вагонным шулером… Уверяю вас, очень скоро вы убедитесь, что это не так. Неужели люди не могут разговаривать просто, по-человечески, как хочется… отбросив весь этот груз условностей…
Он говорил так убежденно, в глазах его светилась такая искренность, что женщина не только перестала бояться его, но, безошибочным женским чутьем угадав воздействие своего обаяния, почувствовала себя уверенно.
— О чем разговаривать совершенно незнакомым людям? Мы встретились пять минут назад, а через тридцать расстанемся, потому что я схожу в Дарнице, — слегка усмехнувшись, сказала она.
— Тем более! — воскликнул Шмидт. — Мне надо так много сказать вам…
— Кажется, вы морской офицер, а я было приняла вас за почтового чиновника! Я плохо разбираюсь в формах.
Зинаида Ивановна (так звали даму) уже отметила про себя большой лоб с глубокими залысинами и мягкий взгляд больших светлых глаз. Скромные усы опущены книзу. На плечах топорщатся погоны. Повешенный в углу купе черный плащ застегивается на груди медной пряжкой в виде львиной головы. Этакий добропорядочный интеллигентски-профессорский плащ.
Вскоре разговор выбился из недр условностей. Зинаида Ивановна язвительно заметила, что теперь не очень большая честь быть морским офицером, если вспомнить о «доблестном» ходе и исходе японской войны.
Шмидт рассмеялся, но тут же сказал, что смешного в этом мало. Он мог бы многое рассказать ей о войне. Виноваты не матросы и даже не офицеры, которых связывает по рукам и ногам вся бюрократическая система империи. Русский флот еще скажет свое слово. А «Потемкин»? «Потемкин» — это сигнал.
— Кому?
— Народу. И векам.
Шмидт говорил, что, хотя имеет военное образование, предпочитал служить в коммерческом флоте и только в связи с японской войной снова призван в военный флот. Сейчас он командует миноносцем.
Зинаида Ивановна была замужем, но с мужем разошлась, разошлась «по-современному», дружески, и теперь живет одна. Шмидт изумился. Какое совпадение! Он тоже был женат, тоже разошелся с женой, но нет, совсем не дружески. Такая грязь, такая гнусность… Лучше не вспоминать… Сыну его уже семнадцатый год.
Разговор шел так легко и непринужденно, что Шмидт испугался, обнаружив, что до Дарницы осталось минут, десять, не больше. В полумраке блестели большие испанские глаза Зинаиды Ивановны. Шмидт поднялся:
— Простите меня… У меня просьба, которая, может быть, покажется вам дикой. Разрешите мне писать вам.
Зинаида Ивановна насторожилась, как в начале встречи. Получасовой вагонный разговор… ну, это куда ни шло. Но переписка? На каком основании?
— Вы очень… оригинальны. И смелы. Но смелость хороша на войне…
Она дружелюбно заглянула в покорные, просящие глаза лейтенанта.
— Очень, очень прошу вас, — тихо сказал он. — Вы и сами понимаете, что я никогда не позволю себе ни жеста, ни слова, которые могли бы обидеть вас.
Его лицо, белевшее в полумраке, было освещено такой добротой и искренней мольбой, что жестоко было бы обмануть его ожидании.
Поезд замедлял ход. За окном уже мелькали одинокие огоньки пристанционных построек.
— Дарница, Лесная, 25, — быстро сказала Зинаида Ивановна и ужаснулась.
— Спасибо, — растроганно поблагодарил Шмидт и назвал свой адрес: — Измаил, миноносец № 253. Надеюсь, вы мне ответите?
— Если письма будут интересными, если они будут стоить…
Шмидт рассмеялся, спустил свой чемодан и вынул большую красную коробку — «Сухое варенье. Балабуха».
— Возьмите.
— Нет, нет, благодарю вас! Если вы всем попутчицам будете раздавать конфеты, от лейтенантского жалованья ничего не останется.
Шмидта забавляло задорное остроумие собеседницы, но он умолял принять этот скромный подарок. Этих конфет Зинаиде Ивановне хватит на неделю, и она волей-неволей будет вспоминать своего странного спутника.
«Именно странного», — подумала она, принимая коробку и поднимаясь — поезд подходил к станции.
Шмидт протянул руку. Миг замешательства. Казалось, она не решалась протянуть ему свою. Нет, она подала руку. Шмидт склонился в поцелуе. Зинаида Ивановна вздрогнула.
— Очень прошу вас, Зинаида Ивановна, если вам будет тоскливо, одиноко, тяжело, вспомните обо мне, не скрывайте от меня ничего… Может быть, мне удастся помочь вам.
— Спасибо, — сказала она и легко вышла из вагона. Шмидт вышел за нею, остановился у ступенек и проводил взглядом фигуру женщины, быстро таявшую в ночной темноте.
У дверей вокзала Зинаида Ивановна оглянулась. На темном фоне двери четко выделялся белый морской китель лейтенанта.
II. Переписка начинается
В Измаиле жара и скука. Гнетущую тишину нарушает только резкое кваканье лягушек. Нудный ритуал службы. Миноносец раскален безжалостным солнцем. А в России до предела накалены социальные страсти. Позорная японская война, расстрел мирной демонстрации у Зимнего дворца, забастовки рабочих, служащих, студентов, профессоров, адвокатов, врачей, дворников — кто только не торопился высказать свое недовольство и протест! А восстание на «Потемкине», показавшее всему миру, каким негодованием охвачена страна? И все это — в один год.
В Измаиле же унылая тишина, и событие, приковавшее умы «общества», — это несколько эксцентричное поведение молодой вдовушки. Надо же было попасть в этакую дыру!
Шмидт заставил себя испробовать обычные способы борьбы с одиночеством. В океане, где-нибудь между Калькуттой в Гонконгом, в долгие часы, когда судно шло нормально и присутствия капитана на мостике не требовалось, он спускался в каюту, доставал из футляра свою виолончель и, воскрешая мелодии Моцарта и Чайковского, отдавался сладостному волнению, знакомому с детства.
Но сейчас это средство почти не действовало — привычное утешение не приходило. Может быть, он привык к сочетанию утонченной музыки и безбрежности? Нет, не в этом дело. Он слишком близок к тому, что творится на родной земле. Близок и нелепо далек.
Был у Шмидта еще один способ скрашивать часы одинокого досуга. Он писал акварелью бесхитростные пейзажи приморских поселков, любил портретные зарисовки.
У него скопилась порядочная коллекция самых разных лиц, написанных во всевозможных портах земного шара и на долгих морских путях между ними: корейских кули, жидкобородых китайских стариков с мудростью стоиков во взгляде, арабских грузчиков с печатью страданья на потных шоколадных лицах. Но больше всего было портретов простых русских матросов.
Шмидт любил рисовать матросские лица. Он запечатлевал их во время отдыха и в часы вахтенного напряжения. Вглядываясь в эти лица, особенно в лица пожилых матросов, он не переставал удивляться скрытой в них душевной силе, умному и ясному выражению глаз. Ему вспоминался «Крестьянин с уздечкой» Крамского, другие его крестьяне, виденные как-то в Петербурге на одной из передвижных выставок, и гневное изумление начинало жечь его сердце.