Бакунин медленно показывается в дверях, грузно спускается в пивную, садится там, где перед тем изучал план города, закрывает глаза.)
Г р у н е р т (заметив Бакунина, приближается к нему, чуть слышно верещит). Осмелюсь напомнить, сударь… Если позволите, не только имущество, самое жизнь напрасно подвергаю опасности… На улице пальцами показывают: вон, кто приютил наших губителей. Это я-то! Ох, Господи!.. Приютил!.. Да я поступлюсь чем угодно, только бы оставили дом мой в покое… Говорят: у русского два штаба — один в ратуше, другой у Грунерта… Штаб устроили, а теперь, вон, мертвецкую. (Начинает хныкать.) Сударь, а сударь!.. Молю вас, оставьте вы мое заведение, ну, что оно вам? Слезно молю вас, сударь, во имя гуманности! Слезно!
Б а к у н и н (вдруг открывает остекляневшие глаза и, точно никому не отвечая, произносит). Филистерские слезы — нектар для богов. (Опять утомленные опускает веки, откидывает назад голову.)
(Грунерт сохраняет еще момент просительную позу, потом машет безнадежно рукой и удаляется в кухню.
Марихен выползает из тайника, подкрадывается к Бакунину, заглядывает ему в лицо.)
Раненый, Бакунин, Марихен.
М а р и х е н (шепотом). Уснул… совсем спит… Такой большой…
Б а к у н и н (очнувшись). Ты что, девочка?
М а р и х е н. Я ничего… я совсем ничего…
Б а к у н и н. Не бойся.
М а р и х е н. Я только так… я не боюсь…
Б а к у н и н. Ишь, какая у тебя косичка, славно!
М а р и х е н (смеется обрадованно, но вдруг становится серьезной). Хотела я… попросить…
Б а к у н и н. Ну-ну, попроси.
М а р и х е н (решившись). Когда вы будете королем, подарите мне такое платье, в каком ходят фрейлины. (Очень жарко.) Мне только одно, и такое, которое надевают не самые важные… Такое, какое…
Б а к у н и н (кладет руку на голову девочки, улыбается ожившими ласковыми глазами). Когда я буду королем, о, тогда я одену тебя в шелковый кринолин, подарю тебе золотой корсет, дам тебе прекрасный пояс из алмазов, и ожерелье из жемчугов, и большой-большой веер из настоящих страусовых перьев. И потом я посажу тебя в карету и повезу туда, где живут одни дети, такие, как ты сейчас — бедные и несчастные, и ты будешь их всех одевать и катать в своей карете… А потом, потом…
Раненый, Бакунин, Марихен, Гейбнер.
Г е й б н е р (показываясь в дверях). Нам подана коляска…
Б а к у н и н. Это ты?.. Уже?
Г е й б н е р. Да.
Б а к у н и н (растерянно). Да, да. Ну, прощай, девочка…
Г е й б н е р (удерживая Бакунина за рукав и колеблясь). Погоди… Дорогой Бакунин…
Б а к у н и н. Бакунин, милый мой.
Г е й б н е р. Да, да, Бакунин. Скажи мне… перед тем, как совершать новые, быть может последние шаги. Здесь все уверены, что ты задумал установить у нас красную республику. Правда это?..
Б а к у н и н. Ты сомневаешься во мне? Не веришь нашей дружбе?
Г е й б н е р. Верю. Но я хочу услышать от тебя самого.
Б а к у н и н. Мои стремления не совпадают с вашей революцией. А это восстание… это восстание просто глупо! Но, друг мой, оно все-таки революция, кусочек, крошечка революции, и стоять от него поодаль, наблюдать за ним я не мог. Я должен бы броситься в водоворот вашей революции, потому что куклы дрались против притеснения, а я… я восстаю против притеснения всегда и всюду. Когда я стоял рядом с тобой на баррикаде, я не думал о том, чего добивается твоя партия. Признаться, у меня не было времени познакомиться с вашими партиями… Ты сумел подчинить меня — да, да, подчинить — своим возвышенным сердцем, и помогать тебе стало для меня священным долгом.
Г е й б н е р. Ты действуешь не всегда согласно со мной. Народ недоволен тобой, потому что пострадал от огня…
Б а к у н и н. Ни одна доска не загорелась по моей воле. Но скажи, Гейбнер, скажи, как друг! Если бы спасение всего дела зависело от пожаров, разве ты не приказал бы спалить весь город?.. Молчишь? Люди и для тебя дороже щепок. (Обнимает Гейбнера.)
Г е й б н е р. Погоди… Последний раз. Мы принесли так много, так страшно много жертв. Эта кровь… Ты видишь, что борьба бессмысленна, что нет, не может быть надежды на успех. Так будем честны, будем честны, Бакунин!
Б а к у н и н. Что ты хочешь?
Г е й б н е р (почти умоляя). Распустим отряды. Скажем прямо — мы проиграли, мы разбиты, мы…
Б а к у н и н. Опомнись! Гейбнер, ты ли это? Кто призывал народ к восстанию? Кто первый потребовал от него жертв? И вот теперь, когда их принесено так много, сказать, что они были ненужны. Сказать, что наши надежды и надежды всего народа — пустой мираж. Жестокое преступление перед народом, перед революцией! Пойми, дорогой, благородный друг, мы были виной стольких смертей. Единственно, чем мы можем снять с себя эту вину — нашей смертью. (Раненый издает тяжелый стон, приподымается на локте, смотрит на Бакунина, который горячо продолжает.) Отдать свою жизнь. Не погубить дела… Пойдем и умрем — этого хочет революция! После нашей смерти легче достанется победа, наши смерти призовут новые силы к защите народного дела.
Г е й б н е р. Пойдем!
Б а к у н и н. Пойдем!
Р а н е н ы й (сквозь стон). Бежите? Спасаетесь?..
Б а к у н и н. Нет, брат мой! Мы не бежим, а отступаем. И не ради своего спасения, а ради спасения свободы. Дай твое ружье. Прощай, брат!
(Перекидывает через плечо карабин и выбегает, обняв Гейбнера.)
Раненый, Марихен.
(Марихен бросается к дверям, смотрит долго вслед ушедшим…
Стало совсем светло.
Тихо.
Вдруг доносится одинокий выстрел. Точно от него, раненый стонет.
Марихен оглядывается, подбегает к раненому, стоит растерянная, не зная, чем помочь.
Потом опускается перед неподвижным раненым на колени, всхлипывает, тихо плачет.)
Петербург, 1920–1921 гг.
― МАСТЕР ―
Очень лёгкий, маленький человек, с быстрыми поворотами головы и всего ловкого, крепкого тела. В подстриженных его усах белеет сединка, а он, как подросток, без ощущения веса, подпрыгнул и сел на высокий подоконник в ленинградском Доме книги. Там я и познакомился с ним много лет назад, когда начала создаваться советская литература для детей.
Однажды для одного рассказа мне понадобилось получше узнать, как делаются бочки. На лестнице Дома книги мне встретился Борис Степанович. Он спросил, что я делаю, и я сказал ему насчёт бочек.
— Не помню сейчас книжек о бондарном деле, но когда-то сам был знаком с ним, — сказал он. — Вот послушай.
Мы отошли в сторонку, и тут же, на площадке лестницы, я узнал подробности о заготовке клёпки, обручей, обо всех трудностях, опасностях, болезнях и обо всём восторге бочоночного производства. Житков говорил с таким увлечением и так наглядно объяснял набивку обручей на клёпку, что я почувствовал себя перенесённым в бондарную мастерскую, слышал стук и гул работы, вдыхал аромат дубовой стружки и готов был взяться за горбатик, чтобы немножко построгать вместе с замечательным бондарем — Житковым.
Так он знал десятки ремёсел.
Принцип его письма исходил из этого знания вещей и людей. Житков в своих книгах раскрывал вещи и людей. В делании и в устройстве мира, окружающего нас, он находил увлекающую поэзию. И его рассказы увлекательно-поэтичны.
Когда он задумал писать большой роман, он очень волновался. Не потому, что взрослый читатель требовательнее детей, нет — ведь «детские» книги Житкова взрослый читает с таким же интересом, как и дети, — а потому, что это была новая, ещё не знакомая Житкову работа.
Мы сидели за маленьким мраморным столиком, у окна, выходившего на Невский проспект. Перебирая в памяти романы, мы говорили о том, как делаются книги. Житков нервничал. Ему хотелось раскрыть все эти вещи, чтобы посмотреть их устройство: они плохо поддавались.
Тогда он начал отрывочно рассказывать зимние сцены из задуманного романа, и я увидел снег, пейзаж, открывающийся за окном, — чёткий, ясный рисунок, в который, словно пером, был вписан неожиданный и совершенно живой человек — герой книги.