Изменить стиль страницы

Старая черепаха — все щитки в морщинках. Каждая морщина — год жизни, сколько морщин — столько и лет. Как кольца на пне дерева.

Считать мне их некогда — манит зеленый черепаший рай. После голых сухих барханов тут и в самом деле рай: хоть и жиденькая, а тень, хоть и реденькая, а травка. Рыжие пончики осочки, маки, лиловые кустики астрагалов, белые эремурусы. Багряные кисти ревеня с расстеленными на песке листъями-лопухами. Эта вот благодать и грезилась черепахе в ее длинных зимних снах.

И не ей одной! Вижу сразу нескольких черепах — эти попали в рай. Но ведут они себя не по-райски: дерутся! Или в пятнашки играют? Гоняются одна за другой — бегом! Догонит и стук щитком! Чур-чура — ты пятна!

А некоторые… бодаются! Как два драчливых барана, кидаются лоб в лоб и — бряк! Но не лбами, а щитками; головы они на мгновение прячут. Другие кружатся каруселью, норовя одна другую цапнуть за лапу или за хвост своим попугайским клювом. Подсовывают друг под друга головы, норовя перевернуть противника на лопатки.

После драк и игр обкусывают листики и травинки, жадно жуют, подталкивая травинки в рот бугорчатой и когтистой лапой.

…А мы привыкли считать черепах чуть ли не мертвыми булыжниками! Не пьют, не едят, в воде не тонут и в огне не горят. И пригодны они разве что на гребешки да на пепельницы.

Жизнь черепах не балует. И в раю у них много забот. Трудно им уцелеть. Потому-то каждый год жизни оставляет на щитке морщину-борозду. Морщины лет — одна глубже другой…

22 апреля.

Для нас жизнь животного — как бы длинный пунктир. Черточки — это наши встречи, всегда случайные, всего лишь отдельные моменты их скрытой жизни. А просветы — это их жизнь без нас. Чтобы соединить пунктир в непрерывную линию, нам приходится что-то домысливать, о чем-то догадываться. Другое дело след на песке — это уже непрерывная запись. Единая линия жизни. Но и ее невозможно прочесть день за днем.

Преследовать зверя трудно. Не просто читать и его следы. Есть еще способ — исчезнуть, стать невидимкой. Укрыться в засаде.

Я снова в черепашьем раю. Сижу в кисейной тени саксаула. Сегодня пусть ходят другие — я буду сидеть. Другие — это жители рая. На километры кругом ни души — только струйчатые барханы. И зеленое пятнышко черепашьего рая.

Первой прошла большая длинноногая жужелица — черная в белых горохах. Быстрая, хищная, нацеленная; пробежит и замрет — словно высматривает и вынюхивает. Самая крупная жужелица, жужелица Манергейма. Она может одолеть даже ящерицу.

Словно соринки, гонимые ветром, мечутся по песку муравьи-фаэтончики, задрав брюхо вверх. Пролетные вертишейки садятся на песок и, ловко выстреливая языком, бьют муравьев как острогой.

Проскакал тонкопалый суслик, похожий на рыжего зайчика. Или на белку. Два-три прыжка и столбиком — осматривается. Вся жизнь у него с оглядкой: прыг, прыг — и столбиком, и глазами по сторонам. А то допрыгаешься…

Вдруг припустил со всех ног: у норы пробороздил с разгона, нырнул в дыру, дрыгая задними лапками.

Прилетела красноголовая чечевица и спросила: «Чего ты видел?» Вдруг проурчал козодой и смущенно умолк: урчать ему положено ночью.

Голое глиняное пятно изрыто норками, и края у норок заглаженные. Обитатели их мне известны — песчанки. Но когда я к ним подходил, в одну из норок втянулось что-то длинное, серо-желтое, в поперечных полосках. Не змея: змей с поперечными кольцами в пустыне нет.

Из норы высунулась усатая мордочка. Исчезла и тотчас высунулась из другой. Самая нетерпеливая песчанка — или разведчица! — присматривается ко мне. Вот выскочила целиком, уселась на пятки, подергивается, готовая в любой момент провалиться сквозь землю.

Не шевелюсь. За первой выскочила вторая, третья — из всех норок. Подземные крысы шныряют вокруг. У них, оказывается, горячая пора — сенокос. Старые большие песчанки далеко упрыгивают от нор, стригут траву, заталкивают ее лапками в рот поудобней и с травяным снопиком скачут назад. Суета сенокоса: мелькают в зеленой осочке светлые зверьки, стригут, тащат в зубах пучки, снопики и букеты. У одной в зубах красный мак, у другой — ромашка. Траву раскладывают у нор сушиться. Веточки густой полыни затаскивают под землю, в гнездо, чтобы выгнать блох.

Высунулись из нор и молодые: они меньше, с толстыми носами и глупыми глазами. Они еще боятся отбегать от нор. Усаживаются на пятки, берут в ручки сохнущие травинки и усердно их зубрят. Самые смелые скачут старикам навстречу и вытаскивают травинки прямо у тех изо рта. В разгаре сенокос: старики косят и носят — молодые опробуют.

Ко мне они пригляделись и больше не обращают никакого внимания. Только когда уж слишком громко щелкает аппарат, самые ближние вздрагивают и подскакивают.

Пригляделся к песчанкам и я и все чаще кошу глаз на большую нору в сторонке, в которую втянулось то, полосатое.

Ага, что-то светлеет в темном овале! Толком не разглядеть, но чувствую — не песчанка. Большой чешуйчатый нос высовывается чуть заметно, тягуче-медленно — по сантиметру в минуту.

Вот нос, вот желтый внимательный глаз, толстая чешуйчатая шея. Варан — крокодил песков! Это его первый выход после зимней спячки. Подходя, я спугнул его, не дал погреть замлевшее в спячке тело — и вот он лезет снова.

Самая крупная наша ящерица — в полтора метра. Извести ее не успели только лишь потому, что появились дешевые заменители кожи. А до этого кожи варанов бойко кроились на ремешки и кошельки.

Варан не торопится. У меня же давно замлела спина и песок нестерпимо поджаривает. Варан высовывается из норы со скоростью растущего растения. И все время не сводит с меня настороженного золотого глаза. То помашет длинным раздвоенным языком — не поймешь, принюхивается или пробует струйки ветра на вкус? То широко раскроет кожистое ухо — прислушивается. Пахнет весной, привычно шумит саксаульник — вот только кто-то сидит…

Наконец выполз, сладко зевнул во всю щучью пасть и блаженно распластался на горячем песке похудевшим за зиму животом.

Лежит и блаженствует. А я поджариваюсь! Все довольны вокруг: суслик в осочке мелькает, поет синица серая, пыжится хохлатый жаворонок, дремлет варан — один я как грешник на сковородке!

Стройная черная оса волоком подтянула к вараньему носу большую гусеницу, бросила ее и забегала, ища свою норку. Варан чуть сунулся вперед и гусеницу проглотил. Оса растерянно покружила и улетела за новой. Приволокла вторую, такую же толстую, а он и вторую съел. Наверное, он и осу бы съел, но та вовремя улетела.

Скоро и соседям моим стало невмоготу. Смолк жаворонок и лег за пучок травы. Песчанки и суслик спрятались в норки. Варан отполз в тень куста эфедры. А у меня ни тени и ни норы…

Но ты видел сенокос подземных крыс и весенний выход варана! Огромная красивая ящерица смотрела на тебя внимательно золотым глазом. Ты видел, как оса угощала варана. Заметил его плоское отощавшее за зиму брюхо, вялые задние лапы, — они еще не отогрелись на солнце. Длинный красный язык выпархивал из сомкнутых губ длинной струйкой огня. И понял ты, что такой вот живой варан драгоценнее всякого кошелька — даже напиханного деньгами!

Вечером натянул веревку, повесил белый вкладыш от спальника, навел луч фонаря и стал ждать, кто завернет ко мне на огонек.

Саксаулы протянули к свету густые ветви. У экрана кружится мелюзга, и по вкладышу мечутся тени. Но вот с гудением стали вываливаться из темноты грузные жуки-скарабеи. С лета тыкаются в экран, и экран вздрагивает, как от ветра. Тяжело падают на песок, ворочаются, ползают какими-то заколдованными кругами, роют норы, закапываются.

Приковыляли чернотелки, уткнулись в песок лбами и замерли в низком поклоне. Прилетели хрущи, вцепились в экран, повисли и замерли. Пришагал из темноты большущий жук-блябс: сделал стойку на голове, нацелив «хвост» в звезды.

Дикие мои соседи спешат на огонек. Прилетели шустрые ночные бабочки, забегали по экрану вверх и вниз. Пухлые крылышки трепещут, и сыплется с них, посверкивая, пыльца. Прилетели сверчки — черные, усатые и глазастые. Носятся возбужденно по экрану наездники — тощие, длинные! — и барабанят по нему усиками, как барабанными палочками. Прилетел бешеный бражник, стал тыкаться в экран мягким лбом — словно бодается.