Изменить стиль страницы

Весь день слепой, слякотный и холодный.

У глиняной размокшей стены неприкаянно стоит круторогий баран и дремлет. На изгибе рога, как на насесте, сорока сидит. А две другие — на спине. И видно, как им тут тепло и удобно. Сорока, что сидит на роге, время от времени чешет клювом у барана за ухом, словно что-то ему нашептывает. Ощипывает кожу у глаза — баран только блаженно щурится.

На столе у меня лампа и чайник, завернутый в стеганые ватные брюки — чтоб не остыл. В углу в ящике возятся турач и голубь — они у меня на излечении. Для тепла горит керосинка, и гарь ест глаза.

9 декабря.

Солнце, теплынь, голубое небо! Море желтого тростника. А под ним везде уже лезет зеленая, прямо весенняя травка. И даже лягуха урчала!

Приглашен охотником на кабанов. На ходу приглядываюсь к нему. По сторонам он не смотрит — только под ноги. Глаза у него для следов. А для четырех сторон у него уши: они вовремя услышат и побежку зверя и взлет птицы. А все остальное ему не надо. Идет добытчик — расчетливый, сноровистый и умелый. Его дело — взять. И все, что к этому не относится, — для него просто не существует. Разве вот только это — и то чтобы в другой раз под ноги не попадалось. Он наклоняется и ловко хватает за хвост змею — золотистого полоза. Обманутый весенним теплом полоз выполз из своей норы погреться на солнце. Издали еще ощутил он брюхом наши шаги, даже наполовину окунулся в нору, но затих: может, пройдут, не увидят? Очень уж неохота лезть в холодную сырую нору.

Куда там: левой рукой охотник схватил его за хвост, оттянул и секанул ножом напополам. Одна половина в нору ушла, вторая извивается в стороне.

Ничего не проглядят эти глаза, никого не прослушают уши.

Даже на зимней шапке его, как у чуткой собаки, «уши» подняты и торчат.

Взлетела сова — у них перелет сейчас, и они днем прячутся в тростниках! — он только ухом повел — «несъедобный шум»! А взлетел турач, мелькая рябенькими крыльями, — мгновенный выстрел — и турач закувыркался в траву. И снова глаза в землю, а уши — по сторонам.

Он никогда не врет, как это положено охотникам. О чем ему врать? Что убил огромного кабана? Или закапканил большую выдру? А где тогда мясо и шкура, почему не сдал? Что видел какую-то неизвестную животину? Так за это на приемном пункте квитанцию не выписывают. Он лишен даже этой радости — приукрасить.

Со мной он более разговорчив, разговоры эти ни к чему его не обязывают. Рассказывает, как ранил здоровенного кабана — последним патроном. Кабан с визгом завертелся на месте. Он не испугался, что кабан кинется на него, безоружного; он испугался, что кабан сейчас сунется в крепь и уйдет. Он схватил кабана за задние ноги и приподнял. Истошно визжа, клацая бивнями, плюясь кровавой пеной, кабан вырывался и скакал на передних ногах. Начался неистовый танец — карусель. Так и каруселили они, взрывая землю, оба рыча от страха и бешенства, пока не прибежал сосед по загону и не добил кабана в упор.

В другой раз схватил раненую свинью сзади за уши, насел на нее, запрокинул свиное рыло и перехватил волосатое горло ножом. «Ватные штаны потом выжимал от крови».

Сегодня собаки четырежды выставили на нас кабанов: дважды на охотника и дважды на меня. Охотник одного убил, а второй, почуяв его, кинулся на собак. Он летел на них сквозь тростник как торпеда, врезался в свору, и крайняя левая подскочила вверх. Я порадовался, что собаке удалось спастись, но, оказалось, она не сама подскочила, а ее подбросил мордой кабан, распластав бивнями грудь и брюхо. Собака даже не взвизгнула. Мы подбежали, но помощь была уже не нужна. Даже достреливать не пришлось.

Не пришлось и удачно выстрелить, хоть кабан дважды был рядом. Первый кабан лез прямо на ружье. Ясно был слышен приближающийся хруст, видно было, как вдоль канавы все ближе и ближе вздрагивают метелки. Вот сейчас я его увижу!

А кабан вдруг словно уперся в стену и намертво встал. Я слышал, как он сопит, собаки, наседая, захлебывались позади, а он ни с места, — как глыба камня. Учуял! И хоть ничего не видел, но твердо знал, что перед ним за тонкой стеной тростника стоит человек. «Видел» носом сквозь непроглядную крепь.

Постоял, посопел, и — неслышно и незаметно! — ушел в сторону. На «цыпочках» — как умеют ходить в чаще настороженные кабаны.

Что за чудесное чувство — ожидать появления зверя! Весь ты как вбитый кол: внутри от напряжения все звенит. Над головой, скрипя крыльями, прошли гуси, а тебе и покоситься нельзя! Комар хищно впился в шею — не до него.

Завыли, растерянно заметались собаки, но скоро снова схватили — и тоже носом! — кабаний след и погнали дальше. Одна из этих собак через пять минут была уже мертвой…

Изумляет звериный нос! Ведь собаки и в самом деле схватывают носом след, как мы руками веревку, катят нос по следу, как ролик троллейбуса по проводам.

Мягкие и гибкие тела собак путаются в тростниках, собаки не могут прошибить их, как прошибают крепко сбитые кабаны. Поэтому, когда кабаны набрасываются на них, собакам не увернуться, и секачи пластают их от хвоста до морды, а свиньи грызут. Собакам опасны и небольшие раны, если их не достать языком и не зализать — на голове или шее. Такие раны гноятся и долго не заживают. Правда, их иногда зализывают другие собаки, близко знакомые пострадавшим. И тогда все заживает — как на собаке…

Во второй раз собаки выгнали двух подсвинков. Сообразуясь с лаем, я пробежал вперед и укрылся за пучком тростника над обрывчиком у луговины, за которым слышался собачий лай. Из кустов на луговину вприпрыжку выкатились подсвинки. Серорыжие, всклокоченные, мокрые и в грязи. В азарте я бью навскидку — пуля шлепается о гальку у носа переднего, вторая вскидывает фонтан воды у хвоста второго. Подсвинки шарахаются и скачут назад в лозняки. Острая досада жжет внутри; как будто было бы лучше, если бы один из подсвинков катался сейчас по отмели, истошно визжа.

Многих увлекает азарт охоты. В те времена, когда дичи было много, а охотников мало, охота и в самом деле сближала людей с природой. Сейчас же в большинстве мест охотиться стало просто преступно — дичи-то не осталось. А где ее специально разводят, сама охота теряет свой изначальный смысл: какое уж тут сближение с дикой природой, если вместо нее давно скотный двор с кормушками, водопоями, солонцами, с мечеными полу-домашними зверями и птицами! Потому-то сейчас все больше людей откладывают ружья и только самые ограниченные и упорные «бахалы» и «добытчики» продолжают еще грохотать.

То, о чем я сейчас рассказываю, было давно, тревога за судьбу наших птиц и зверей только еще начинала закрадываться, охота не была еще преступлением. Дичи было довольно — и дичь была не прирученная. Но и тогда уже появлялось отвращение к убийству тех, встречи с которыми были так радостны и интересны.

За день я выходился по крепям — как только добрался до своего спальника — так и ухнул, словно в темную воду. А охотник — неутомимый, неукротимый, двужильный! — «сбегал» на закате в дальние тростники, где наши собаки сегодня не были, выслушал в темноте свинью, за которой, густо похрюкивая, увязались два хряка, и затаился. Я так и вижу настороженные стоячие уши его шапки-ушанки, которыми он поводит, вслушиваясь в темноту. Он твердо знал, что свиньи-кавалеры рано или поздно повздорят. Так и случилось. Кавалеры сцепились, и большой турнул меньшого. Меньший в диком страхе, забыв про ветер, покатил по тростникам и выскочил… прямо на выстрел!

13 декабря.

Ночь. Машина бежит по укатанной до блеска земляной дороге. По сторонам сплошной тростник, словно дорога огорожена забором из плетеных циновок. Дорога волнистая, машина то взлетает на освещенный гребень, то ухает в темноту. В резком свете фар даже маленькие выбоины темнеют провалами, а маленькие комья земли кажутся глыбами. И эти ямы и глыбы то вытягиваются, то съеживаются и вдруг кидаются под колеса.

На дорогу выскочил светлый зверек, замер и стал расти, вытягиваться вверх! Чем ближе машина, тем зверь огромней! И только совсем вблизи стало ясно, что это не зверь растет, а тень его вытягивается на горку. Зайчишка превращается в жирафа!