Изменить стиль страницы

— А вот китайцы, как по-вашему, зачем их Бог творил? Нужно им жить или нет?

Она ответила не сразу.

— Что ж, и они дышут, — подозрительно уклонилась она.

— А что, по-вашему, лучше… чтоб Хвак поколел или десять китайцев утонули, а?

Она отпихнула собаку и долго глядела на меня, покачивая головой.

— Ишь ведь ты какой, — с непримиримой отчужденностью отрезала она и стала прибираться в комнате, не скрывая резких, негодующих движений, я же так и задремал, пока не пришел Буслов с чаем.

— Вот, пей! — протянул он мне кружку. — Я тебе внакладку положил.

— Виктор, я только что думал о тебе, — сказал я, отхлебывая обжигающий чай. — Ух, какого ты горячего нацедил! Все прежнее, что ты сам считал забытым, нахлынуло на тебя, и ты борешься.

— Говори-говори… очень глубоко! — засмеялся Буслов.

— Меня всегда очень злит, что ты или молчишь, или смеешься. Я не знаю твоих карт и оттого теряюсь. Ты смеешься, считая меня за ничто с тремя нолями… а вместе с тем ты боишься меня, — прибавил я осторожно.

— Просто я не замечал тебя до вчерашнего вечера, а вчера ты был не в меру назойлив… но я ничего, вообще говоря, не имею против тебя! прибавил он с заметной поспешностью, и я заметил это.

— Да, но ведь не будешь же ты оспаривать моего влияния на тебя, засмеялся я, радуясь откровенному разговору.

— Меня Унтиловск споил и мое чувство, о котором я не желаю тебе говорить, — определил Буслов.

— Но ведь Унтиловск — это я, это все мы, которые пришли к тебе и которые выедают из тебя нутро! Вот, откровенностью я плачу за твою вчерашнюю неосторожность. Мы едим тебя не потому только, что хорошего приятно есть, а тут, так сказать, диффузия, понимаешь, обмен веществ! Унтиловск это любит — унижать и возвеличивать, выворачивать кость и опять вправлять, разрушать и пытаться сделать заново. И вот ты борешься, а ты еще не познал Унтиловска до конца…

Пересев к столику в угол, я попросил у Буслова клочок бумаги, и он дал. Тут же, часто поглядывая на него, я написал краткое, но явственное заявление в место службы Буслова. В заявлении этом, вдоволь выказав мои прекраснейшие намерения, я просил, во-первых, отстранить Буслова, как бывшего священника, от должности обучающего тех, которые впоследствии…

— Что это ты на меня поглядываешь? — усмехался Буслов.

— Для вдохновения! — ответил я, продолжая писать.

…Будут поворачивать колесо истории. Кроме того, я просил не предавать моего имени гласности, так как эту свою заслугу я не ставлю себе в счет. В молниеносном действии моей бумаги я не сомневался. Кстати сказать, довольно любопытные мысли гнездились во мне в то утро. Я думал: какая увертливая и угодливая расцвела бы на земле подлость, если бы принцип доноса провести одновременно во всех странах в законодательном порядке. Крохотное уменье вовремя подглядеть, взвесить и сопоставить могло бы преобразовать всю человеческую расу. Обширнейшее поле для научных наблюдений! Трехлетний ребенок превзойдет в качествах деда, и изощренный отрок будет страшен, как само зло. Как легко будут рождаться прекраснейшие слова на шершавых острых языках! Весело представить нам, унтиловцам, как на последней точке существования земли последний человек будет холуйничать и вывертываться наизнанку перед своею собственной собакой. Впрочем, это только так, игра взволнованного воображения. И не до таких еще столпов может дойти хваленый человеческий разум!

Запечатав заявление, я наклеил марку, одну из тех, что по служебной привычке постоянно имею в кармане. При этом я еле удержался от желания попросить Буслова снести это письмо на почту. «Благоразумие, Паша, благоразумие!» — сказал я себе и положил письмо в боковой карман.

— Ну, как ты теперь себя чувствуешь? — осведомился Буслов, глядя на меня как-то зевающе.

— Ничего, — значительно отвечал я. — В спине немножко сверлит.

Мы перемолчали минутку.

— Впусти собаку, — нарушил я молчание. — Ишь царапается!

Он впустил.

— Слушай, Виктор, — озабоченно и в который уже раз приступил я. — У меня есть основания полагать, что ты скоро лишишься места. Сегодня у нас тридцатое. Ну, я думаю, что к среде ты освободишься совсем. Ты будешь нуждаться, разумеется, и я предлагаю тебе дружескую помощь. Чего нам скрываться! — Я подошел к нему вплотную и улыбался в глаза. — Нам скрываться нечего!

— Буслова на содержанье принять хочешь? Ты? Меня? — он хохотал с исступленьем человека, который не боится ничего. — Ах ты, Мефистофель унтиловский!.. гороховая ерунда!..

— Я не хотел тебя обидеть, — сказал я оскорбленно, — а если не хочешь брать мои деньги, я тебя не неволю!

Я отправился домой и просумерничал весь вечер у окна, глядя на падающий снег. Уже смерклось совсем, а я все сидел, пока с наступлением ночи не запотели окна. И конечно, я думал о том новом, что ввалилось негаданно в наше унтиловское бытие. В непонятном оцепененье я подошел к окну и ногтем мизинца написал некоторое слово на затуманенной его поверхности. Но вдруг бешенство охватило меня. Мне причудилось, что кто-то из грязного уголка, куда я бросаю окурки, подхихикивает над моим сантиментом, который, может быть, был самое лучшее, что я сделал в жизни. Благодушия, с которого начался тот день, как не бывало. Вошедшую зачем-то Капукарину я схватил за руку и подтащил к окну.

— Вы мерзкая старуха! — кричал я, захлебываясь грубостью и уравновешивая ею невольную мою мечтательность. — Я вам квадрильон раз говорил, чтоб вы не смели сушить белье в квартире! Видите… видите… — И я мазал ее пальцем по стеклу еще и еще, вытирая со стекла написанное имя. Я вам объяснял ведь, что сырость вредна мне, вредна, вредна!..

— Чего ты меня лаешь-то, я тебе не мать, — грубо отвечала Капукарина, уже привыкнув к моим нападкам. — Это мать смолчит, а я вот так тебя отшлепаю, что…

Сновидения в ту ночь я объясняю исключительно ухудшением пищеварения. Мне слышалось, будто говорили два голоса. Один произносил какие-то имена, а другой отвечал с сердитым скептицизмом: «Это что! это все белеклические блюки!»

Пропускаемые мною дни ничем не отличаются от предыдущих. Правда, удавился в соседнем доме сапожник, но значительность этого события все же можно оспаривать. Я заходил туда и мог наблюдать воочию, до какой степени чужая смерть повышает людскую жизнерадостность. Ходил я и на службу в эти дни, но ничего, что могло бы дать повод к размышлениям, не нашел ни в разговорах, ни в письмах. Впрочем, тут как-то в среду, когда мы банничали вне очереди, одна новость всколыхнула мое воображение: Редкозубов собирается венчаться в церкви, но для соблюдения служебных приличий церковь будет украшена красными флагами. Мне этот факт бесконечно понравился, так как подтверждал мою теорию насчет параллелограмма сил. Вместе с тем я немножко и грустил по Илье. Я представил себе с невыразимой ясностью, с каким самодовольным видом выскребает Илья грязь из своей берлоги, как отсчитывает Ларион Пресловутый перины, самовары, шубы и царские рубли, Агничкино приданое, прикидывая на глазок различные способы оседлания зятя. Милый Илья, думал я с наморщенным лбом, вот сплетет тебе Агничка сытное гнездышко, и будешь ты с чувством остервенелой тоски дометывать замусленные карты жизни своей между потребиловкой, перинкой и банькой!..

Так, размышляя об этом вполума, шел я домой со службы, близоруко щурясь и жмурясь от снежной синевы. Снег летел и летел, а я шел и шел. И вдруг, поскользнувшись на покатости, отчаянно взмахнул руками. Я ушибся бы, если бы рука моя не вцепилась в воротник шубы, шедшей навстречу мне. Таким образом, мы полетели вместе с высоких мостков прямо в сугроб, причем счастливо вышло как-то, что я оказался сверху. Выбравшись кое-как из снега и отряхиваясь, мы стояли друг против друга и пялились, превозмогая взаимное негодование.

— Очень сугробистое время! — сказал я вместо извиненья.

— Что-то лицо ваше приметно мне, — сказал человек, имевший в лице своем что-то от штопора. Присмотревшись, я даже поразился: он ужасно походил на меня, но когда я буду в старости.