Изменить стиль страницы
<1927>

― ВОЗВРАЩЕНИЕ КОПЫЛЕВА ―

Д. Н. Кардовскому

В сумерки Мишка снова вышел на опушку и, забравшись на дерево, озирал родимые места. Веяло осенью с заката, острые туманцы покачивались в низинках. Мишку знобило; был он бос, а одет в лохмотья, которыми надеялся вымолить пощаду у мужиков. Деревня казалась неживой, но блеял за стогами заблудший баран и повизгивали в дальней тишине качели, а Мишке слышался вдобавок и веселый девичий смех. Даже изнеможенного бездомными ночами, одолевали его любовные соблазны. Все мнилось ему, будто на весенней луговине сходятся и расходятся девичьи кадрили, а посреди красуется он сам, первый кавалер в округе. Сидя на дереве с поджатыми ногами, Мишка густо покраснел от стыда за хламной свой вид, в котором судьбы и зима пригоняли его на родину. Шла ночь, из лесу наползали тоска и страхи. Мир предавался дремоте, великодушно предоставляя и Мишке на ночлег его осклизлый сук.

Здесь вырос Мишка, отсюда вскинуло его великим ветром на житейские вершины, и когда забунтовали здешние мужики, сюда послан был Мишка на их усмирение как мужик по рожденью и знаток окрестных мест. Румяный и статный, облеченный властью эпохи, подступил Мишка с войском к родной деревне. Мужики нагромоздили бороны на взъездах зубьями вверх, но Мишка подпалил деревню и, взяв на приступ, усмирил ее своим мужицким способом. Согнав на сход покоренное племя, сподручный Мишкина завоеванья разъяснял мужикам суть наступающей нови, а Мишка, в розовой рубахе и увешанный оружием, важно сидел тут же, в кресле, реквизированном у попа. Еще тлели головешки вчерашнего пожарища, и мужики покорно преклоняли головы перед идеей, которую приносил им Мишка Копылев.

Неделю прогостил Мишка в родной деревне, куря сытные папиросы и страдая прыщом; войско следовало примеру военачальника. Иногда Мишка выходил гулять и шел вниз, к пруду, таща за собой на веревочке пулемет: чутьем угадывал Мишка затаенную немирность мужиков. «К водопою собачку повел…» — украдкой шутили мужики, но ни одна живая собака не смела облаять железную собаку Мишки Копылева. Порой нападала на Мишку тревога перед великим безмолвием округи, и тогда, застигнув земляка на дороге, мытарил его тягучими разговорами.

Так попался ему раз бондарь Ермил Полушкин, мужик татарской видимости и сокрытного ума; как ни старался бондарь, не отвертелся от беседы с могучим завоевателем. — Должон ты понимать, гражданин, кто я есть. Я нонче в зенитах, все могу. Могу заветную рощу сжечь, могу коней пострелять… все в моей власти, Полушкин. Я вас бью блага ради мужиковского, потому — сам я мужик. Человека не бить, так он забыть может, что он человек. Понимаешь, отчего я говорю тебе все это? — Убедительно вынуждают понимать, — тряхнул плечами Полушкин. — Что же ты понимаешь, ответь мне своими словами! — важно приказал Мишка, удерживая собеседника за плечо. — Боязно, Миша. Слово не стрела, а хуже стрелы, — вилял Ермил, косясь на бряцающую оружием грудь Копылева. — Кричишь, пытаешь, Миша, а на себя кричишь… и получается в тебе оттого сосание сердца. И невдоумок мне: начальник ты, все можешь, а боишься, боишься меня, Миша! — Уйди, отчадие ада! — гневно затопал Копылев, всклубляя сапогами пыль дороги.

Не из дурачества лютовал в те сроки Мишка, а от ленивой прямолинейности ума и еще по крохотной причинке, неведомой миру. Еще в прогеройскую пору, когда был только бабником и озорником, возникла в его могучем теле беспамятная любовь к Аринке Гусевой. Девочка возрастом, она приманила грубую его силу нежной грустью, которую таила в глазах. Студеные озерки, весенние чащи и прочие волнительные чудеса отыскал в них Мишка, но она отвергла его ухаживанья и посмеялась над угрозой. В поисках другого счастья покинул Мишка деревню, но удачи завлекли его в глубь жизни, откуда он вернулся уже опаленным пожарищами эпохи. Мечта об Аринке толкала его на бурные самодурства, за которые впоследствии и выгнали его отовсюду, — в мире не пригодилась глупая его сила…

Лишь теперь до него, посинелого от стужи, доползла удушливая гарь давнишнего пожарища. Новые избы белели в сумраке, призывно светились окна, но мнилось ему все это ловушкой, где, прикинувшись Аринкой, караулит его мужиковская месть. Ища пути к бегству, он воровски оглянулся назад… Лес усмешливо молчал, замахивался руками, пугал, дразнил… Тогда, мыча и пыхтя от звериного одиночества, Мишка спустился с дерева; ноги его обожгла ледяная роса предзимья. Неохотно подняв с земли суму и палку, суковатую палку странника, он бесчувственной стопой шагнул вперед, на деревню.

Он шел быстро, просырелые лохмотья задымились паром; все еще стоял в неизвестности надоедный баранин плач. Перепрыгивая ледяные грязи и длинные световые лучи от окон, Мишка бежал вдоль главного порядка домов, когда женский голос из тьмы опросил его о пропащем баране. С бесовской уверткой Мишка вильнул за случившуюся тут часовню, но наткнулся на женщину и замер, вцепившись в ее рукав и сердцем учуяв в ней Аринку. — Мишка? — тихо сказала она без испуга или удивления. — Ступай, ступай, откуда пришел. Тут из тебя жмурика сделают… — Аринушка, — бесстыдно и с непонятной надеждой шепнул Мишка, переступая босыми ногами, — замужем ты аль еще в девках бегаешь? — Но она оттолкнула его и растаяла во тьме, такой плотной, что было бы ее хоть рубанком строгать.

Встреча внушила Мишке бодрость: Аринка помнила его, не прокляла, не ужаснулась, даже пожалела беспутную его долю. Забыв про опасность, в дом свой он ломился всем телом, просившим тепла и отдохновения. Сооруженье прадеда, дом был мрачен и просторен. Мишке отпор глухонемой его брат и сразу замычал, выражая бурное свое удовольствие. — Ну-ну, развалишься от радости. Корми старшака-то! — неестественно захохотал Мишка и вбежал в избу.

Нежилым запахом дерева и сухой малины встретил его дом отцов, но лежал на всем отпечаток как бы бабьей руки. Вымытый пол простелен был половиком, печь выбелена, горшки в солдатском порядке и опрятности стояли на полках, а на стене торчал в трех гвоздях осколок облезшего зеркала. «Сидит один, как редька, делать ему нечего, вот и старается», — подумал Мишка про глухонемого, который суетился, готовя брату еду и сухую одежду, и даже в порыве усердия вытер место на лавке картузом. Нешумный и покорный своему бесцветному жребию, он не обижался на молчание вернувшегося хозяина, который торопливо примерял на себя его простиранные рубахи. Мишка был крупнее телом, и рубахи глухонемого лопались на нем, как бумажные.

Сидя спиной к окну, Мишка жадно пожирал печеную картошку, и повеселевшее его сердце почти примирилось с предстоящею участью. Мирская кара нагрянет не прежде утра, а пока впереди ждали теплые нары и крепчайший сон. Раз попав в западню, Мишка вдосталь лакомился чудесною ее приманкою. Валенки согрели ноги, и кровь пламенно вливалась в опухшие щеки. Вытянув ноги, он домовитым оком озирал внутренность избы и не особенно огорчался ни разлохмаченной паклей в стенах, ни провисшим полом. Окрепшее от еды и тепла тело уже теперь требовало труда, но он справился с собой и усидел на месте, поборов кстати и сладкую дремоту. Предчувствие сна было ему слаще самого сна.

Вместо того, подняв сумку с пола, он стал разбирать вещи — трофеи своих завоеваний: кусок сахару, пару ветхого белья, неизвестного происхождения царскую копейку и бритву, утонувшую в размякшей краюхе хлеба. Бритва была вполовину сточена, но острая и без недостатков; бритва была драгоценностью в деревне, — бритву Мишка вытер о штаны и положил на стол. Вдруг необоримое желание побриться возникло в нем. Натерев мылом щеки и пальцем разведя на них серую пену, Мишка приступил к делу перед зеркалом, снятым со стены. Глухонемой с восхищением дикаря наблюдал за братом и тянулся потрогать невиданную вещь. — Это бритва, понимаешь?.. Во, были щеки в волосах, а теперь, эвось, ровно коленка у девки. Это еще что! Вот в городе у меня бритва была, — востра, конца даже и не видать… еще и в руки не брал, а уж порезался! — Он покосился на глухонемого, который восхищенно чмокал губами, уставясь в Мишкин рот. — Потерял я, брат, ту бритву… все потерял. Но ты не гляди, что я в нищем образе вернулся: это я нарочно пугало огородное ограбил! Смекай мою хитрость, дурачина, уважай за столичность, я все могу!