Изменить стиль страницы

«Туатамур принесет добычу каану. Хакан скажет: алды реза болсун, Туатамур! Мы не плачем о мертвых. У нас косые глаза. Чьи глаза косее? У нас бритые головы. Кто красивей нас?»

…То была последняя ночь в степи. В ту ночь пришли тучи и пролились вниз. Я приказал покрыть головы князьям и проломить спины. Они трусливо легли один к одному, в чужом поле. И глаза им засыпали песком.

А сам я лежал на войлоке в пустом шатре. А в шатре Субута, слышу, смеется Бласмышь. Это хорошо, что она не со мной. Женщина не должна видеть слез воина.

Когда герой ищет смерти — слух об этом поднимает волю сильного и вселяет в сердце слабого страх.

Я ураганом прошел по степи. Потом я ударил по юрту кангитов. Там, на широком тогае, я потерял глаз, а хотел потерять жизнь. Когда небо свершило три оборота и Мышь родила Корову, я пошел домой.

Я не застал Чингиса. Он умер в год Свиньи. Солнце ему тубетей!

Вот, когда я пришел к Угэдэю, я принес ему не лесть, я привел ему стада овец и верблюдов, нагруженных дорогою рухлядью. Я привел ему двадцать тысяч сивых коней и двадцать тысяч черных и еще двадцать тысяч белых. Я привез в его юрту много хорваров хлеба, а ему самому белого кречета с красными ногами. Я простерся на войлоке перед Угэдэем и сказал:

— Худдай сакла ханный бир она узун кымер!

Но он ударил меня золотым каанским буздыганом в лицо и выбил зубы. И женщина Букяй, вторая жена каана, смеялась над моей кровью. Я понял, что мстил он за смерть сестры. Тогда я встал на колени и так выполз вон.

И я не показывал никому лица своего, пока три новолунья не загладили шрама. А на восходе другой луны он прислал мне стрелу без перьев и кафтан без пояса. Почему не прислал ты мне и мертвую мышь?.. Но я не сказал никогда, что черно сердце хакана, как дно походного котла!

…Тогда всходила над равниной Углу-Ана сильная звезда Кирагая-юлаши. Ныне ходит он с мечом по чужим полям, и мои гаскеры поют ему:

«Угэдэй поцеловал Кирагая. У Кирагая острые зубы, и сам — как зуб. Оклар куб калды! В сердцах много ярости. Над нами в небе ястреба…»

И вот, кто даст хоть один пул, расплюснутый копытом, за голову Туатамура, лежащего у порога чужой жены? В беззубый рот мой глядит ночь. Луна — как золотой чурбан, с которого упала голова Ягмы. Ныне я — дряхлая собака Чингиса, ушедшего в закат.

И я не хочу видеть, как завтра взойдет луна. Слушать, как доят вечерних кобылиц, вдыхать ветер, идущий с цветов первого круга, — не хочу…

Мин улымь!

<1922>

― СЛУЧАЙ С ЯКОВОМ ПИГУНКОМ ―

Все дело у Якова Пигунка было в бороде. Была она спутанная и черная от дыма и копоти и свисала низко, на манер мочалки, которой печные горшки моют. И ведь, право, до чего дело дошло: полтора года жил в Пигунковой бороде паук, Иван Иваныч. Пигунок так про него и думал: живешь — и живи; каждая тварь должна себе пристанище на земле иметь: пес в конуре, дьякон на фатере, береза в лесу.

И паук, ничего, жил: сделал в бороде шалашик такой и прятался там в пасмурные дни, а в вёдро выползал Иван Иваныч на Пигунков нос, оглядывал оттуда окрестные божьи места и дышал чистым воадухом. Случайно попал он на заре своих зрелых дней и весеннего утра под лапоть Якова Пигунка, и Господь принял в лоно свое вопль издыхающего гада.

Это-то и определяет бытие и сущность Пигунка Якова. Яков есть сонный старичище. Жил он много лет. Дни текли своим чередом, а он своим. И боялся Господь вынуть из него душу, потому что вся она пропиталась дегтем насквозь. Куда такую пустишь?!

Тут-то и надо сказать главное. Якову Пигунку от рождения еще было суждено дегтярником стать: годовалым мальчишком полчашки дегтю выхлебал. И стал он вскорости после этого — дегтярник.

Но!! Деготь гнать — это, извините, даже глухой сумеет и немой поймет! Нет, а ты вот сам набей бересто, да натащи короба его к шалашу, да снасть устрой, а там уж и гони!

Яков Пигунок все делал сам. Силы в нем, — ей! На четырех генералов хватит. А почему? Да потому, что деготь ой уж очень любил. Заболеет, к примеру, у Пигунка Якова нога, — сейчас он выпивает кружку дегтю и снова на ногах.

Деготь! Да ведь как и не любить-то его: с дегтем, извините, даже чай пить приятно, и ничего в ней поганого нет, а только чистота березового сока и всякое прочее. В жилах у Пигунка — это можно доподлинно теперь сказать — заместо кровей деготь протекал. Вот потому-то и сидела у него жмань паучком в каждом суставчнке.

Жил Яков в лубяном шалашике, вроде, скажем, пустынника, а шалашик стоял над ручьем в лесу. Был тот лес березовый, верстах и двадцати от села Долдоньев Кус, а на полпути лежали «Гурмачи», именье генерала Васютина. Мы этого гонерала припомним и на пальце загнем: пригодится нам потом генерал, да и дьякон из Долдоньева Куса тоже.

Господи, березка!

Березка с языка божественного обозначает жизнь. Березкa, — это когда девушка смеется жениху. Каб на земле не росла березка — не стоило бы жить нам тогда. Мне сама Филимониха сказывала: сколько в году берез срубят, столько в году народу перемрет. Я Филимонихе верю: она хоть и на помеле, да в Ерусалим ездила.

Веснами — когда бурно зеленится апрель — ты отдели ножичком береста лоскуток, лизни там, — вот-то сладко!

Веснами — если ты не вор и умеют твои глаза небо видеть — ты наземь в березовой роще брюхом упади, думай про живую щуку — она от нечисти хороша — и слушай. По прошествии двух часов услышишь, будто кто ногтем скребет, — это зелень: ты плюнь, и перестанут. Потом сопенье с кряхтом слышишь, будто к тебе бревно ползет, — это от грибного росту. Напоследки услышишь тихое журчание медового ручейка, — это деготь рекой в земле течет. Тогда уж ни звука не пропусти!

Тут, представьте, слетает к вам светлый луч и говорит: — Послушьте, господин хороший! Заместо того, чтоб ничком лежать да, конешно, пинжак портить, вы бы лучше молитву сотворили какую ни на есть между прочим… А вы ему: — А ты кто есть? — А я — ангел, должон я нынче из вас душу вынать. А вы ему так тогда: — Душу вынай: твое дело. А про пинжак не беспокойсь! Березовые рощи — приятно.

Был вечер. Май, уходя, соловьем в зеленях пел. Все кругом, и даже солнце, невидное за лесом, пропиталось животворящей зеленцой. И небо было очень хорошее, и будто мостик через небо все.

Упомянутый дед Яков Пигунок сидел на пеньке возле шалаша и дремал бородой и обоими глазами. В котле ровно трещало бересто, в подтопе прыгали желтые язычки, как ребята через прыгалку, а в корчагу — затвердели по ней дегтевые отеки — выкапывали медовые, густые слезки. Попахивало майским тленом прошлогодней листвы, немножко деготком и просыревшей землей, из которой должен вылезть вскорости ласкового июня цвет.

Вдруг глаза сонные раскрыл Пигунок: запершило, заворочалось в корчаге желтым пузырем, захенькило нечисто в подтопе вдруг, и будто что-то вот так: — Яшк, а Яшк…

Тут бы Пигунку и заснуть снова, а он взял да и подумал про чертенков. Ему б заснуть, а он нет: протер глаза да и подумал, а как подумал, так оно и приключилось.

Я надысь Филимониху спрашиваю: «баушк, говорю, а где ж это черти живут?» А она мне: «а везде, говорит, сынок, живут: где подумал, там и живут».

А Пигунок не только подумал, а даже приглядываться стал и тем самым окончательно он нечистое бытие утвердил. Вылезает из корчаги.

Да нет! Ему б тут заснуть, а он возьми да и подумай. Вот и вылезла из корчаги небывалая коришневая голова — без носа, без рога, глазищи как шилья, но шильев острей. Притом же — голый весь.

Пигунок молчит: к блазне-то привык он. Еще когда из солдат пришел — повадилась к нему скакуха одна по ночам приходить. Посадит Пигунка сонного на спину себе и давай скакать. Да ведь как! Все губернии, все уезды, бывало, за ночь-то перескачет! До луны прыгала скакуха! Одинова, как Яков башкой-то об луну-то стукнулся, чуть ума не тронулся. Да стал Пигунок сыромятный ремёнь с гусиной головой на поясе носить, тем лишь и избавился. А в позапрошлую осень пришел к Пигунку мужик выше лесу, в сибирке, усы вниз, и говорит: «Хочешь, говорит, Яков, я тебя лесиной хрясну?!» А Пигунок-то чуть ему наговором-то божественным хребет не переломил. Научился Пигунок блазну назад в нечистое ведро вгонять.