— Да, вынужденная посадка. Хорошо хоть перетянул линию фронта. Там, наверное, по мне стреляли из всех видов оружия, даже из пистолетов. Удивительное дело, как не сбили! Но противник еще оставался в воздухе, и я был уверен — не отстанет от подбитого, беспомощного самолета. Один «мессер» вынесся вперед и с креном пошел набирать высоту. Но второго не было. Я подумал, что он зайдет с другой стороны и таким образом они возьмут меня в клещи. Но в это время Коротков доложил о том, что один «мессер» дымит и уходит. Подбил его все-таки Коротков! Быстро снижаясь, я искал площадку для посадки. Но внизу, как назло, не было ничего подходящего. Между тем второй фашистский истребитель снова заходил с хвоста. «Коротков, не подведи, друг Коротков!» — мысленно взывал я, с нетерпением ожидая, когда сержант откроет огонь.
— Товарищ командир! — вдруг услышал я его голос и уловил в нем какие-то незнакомые, тревожные нотки. — Боеприпасы… кончились…
Сердце у меня упало. Неужели гибель? Я стал спрашивать Короткова о том, что делается там, сзади, но он не отвечал. Может быть, ранен? Убит? Я еще несколько раз окликнул сержанта и окончательно решил: убит. Оглушительно выстрелив несколько раз подряд, мотор стал. В наступившей тишине прогремела пулеметная очередь. Трасса прошила правое крыло. Хотя все остальное произошло за какие-то считанные секунды, они показались вечностью. Все во мне было напряжено до предела! Я ждал последней пулеметной очереди фашиста. Это подобно ожиданию смертельного удара в спину в то время, когда не можешь повернуться к врагу лицом. А у меня, к великому сожалению, такой возможности не было: высота каких-нибудь пятьдесят — семьдесят метров и окончательно отказал мотор. И все же в сердце теплилась еще какая-то надежда на спасение. Видимо, так уж устроен человек.
И вот, представьте себе, очереди нет! Враг молчит. В чем дело? Что произошло? Упивается моей беспомощностью и подходит на близкую дистанцию, чтобы сразить наверняка? А вдруг и у него кончился боезапас? Меня словно обожгло от этой догадки. На таран, я знал, фашист не пойдет: хлипки они на это, да и высота мала — рискованно. Так что же произошло?
…Я и сейчас, пожалуй, не смогу объяснить толком, как мне удалось посадить самолет. Удар о землю был настолько сильным, что я потерял сознание. Первое, что увидел, очнувшись, было низко склоненное надо мною лицо Короткова. Жив оказался стрелок! Я радостно стиснул сержанта, стал расспрашивать…
К нам уже бежали солдаты, офицеры. Мы осмотрели самолет. Искареженный винт, повреждено правое крыло. В общем — текущий ремонт. Самолет через три дня уже был в строю.
— Ну, а в чем же заключалась находчивость Короткова? — нетерпеливо и строго перебил Терский.
Смолкин улыбнулся.
— Об этом я узнал только на следующий день. Уж больно неразговорчив был Коротков. Оказывается, когда на него обрушился второй истребитель и у него кончился боезапас, он не растерялся, схватил ракетницу и стал палить сигнальными ракетами. Фашист опешил и отвернул в сторону. В это время я и посадил самолет.
Вот какие случаи бывают на фронте…
Так совершается подвиг
ноябре 1952 года после длительного перерыва довелось мне побывать в городе Ленина. Привела меня сюда моя новая беспокойная и непоседливая должность военного журналиста. С Ленинградом у меня был связан целый период жизни. И какой период! С начала блокады и до лета 1943 года я служил там в стрелковом полку помощником начальника штаба, был ранен, выздоровел и снова попал в полк, получил там свой первый боевой орден… Подъезжая к Ленинграду, я с волнением вспоминал боевых товарищей, ожесточенные бои, многочисленные поиски и дерзкие вылазки разведчиков.Уже в день приезда я побывал там, где много лет назад действовал наш полк. Это был район Урицка, раскинувшегося у берега Финского залива, на южной окраине Ленинграда. Здесь немецко-фашистским войскам удалось почти вплотную подойти к городу. Кто не помнит тех тревожных осенних дней первого года войны, когда гитлеровцы подвергали город ожесточенным бомбежкам и артиллерийским обстрелам, то и дело бросали свои войска в наступление! Но многочисленные попытки взять Ленинград штурмом неизменно заканчивались провалом.
…Я стоял на пригорке и жадно всматривался в открывающуюся отсюда панораму, с трудом распознавая места, где когда-то змеились траншеи, дыбились высокие колья, обтянутые колючей проволокой, бугрились дзоты и землянки, уродливо, как больные зубы, торчали обгорелые стены разрушенных построек. Ничего теперь этого, конечно, не было. Несмотря на позднюю осень, кругом зеленели поля, виднелись густые раскидистые кроны великанов деревьев, еще не полностью сбросивших с себя пестрый наряд из увядающих листьев, сквозь который проглядывали строгие очертания новых, красивых домов.
Погруженный в раздумье, я не заметил, как кто-то подошел и остановился рядом. Только услышав осторожное покашливание, я обернулся. Передо мной стоял худощавый высокий майор, в ремне с портупеей, надетом поверх наглухо застегнутой шинели. Мы отдали друг другу честь и некоторое время молча, выжидающе поглядывали друг на друга. Потом майор снова приложил руку к козырьку и вежливо осведомился:
— Простите, товарищ подполковник! Не приходилось ли вам бывать здесь во время войны? Я вижу…
Услышав утвердительный ответ, он обрадовался, на его скуластом, обветренном лице отразился живой интерес, серые, чуть навыкате глаза заблестели. Когда же выяснилось, что мы служили в соседних полках, он радостно потер руки и предложил пройтись на «передовую». Продолжая вдруг завязавшийся разговор о «делах давно минувших дней», мы спустились с пригорка и очутились на берегу ручья. Мелкий, но довольно широкий, он неторопливо катил свои воды в сторону залива. Мы перешли через ручей по узкому деревянному мостику и, миновав заросли кустарника, очутились на обширной поляне. Майор остановился.
— Вот здесь, если помните, — сказал он, — в декабре тысяча девятьсот сорок второго года был захвачен «язык». Он сообщил командованию очень важные сведения о подготовке наступления, которое в значительной степени благодаря этому и было сорвано. Тогда много говорили о сержанте Мирошниченко…
Мирошниченко… Да, кажется, я тоже что-то слышал о нем. Но так как подробности мне были неизвестны, я попросил моего знакомого рассказать о Мирошниченко.
— Что ж, пожалуйста, — согласился майор и посмотрел на часы. — Время еще есть. Я, видите ли, поджидаю здесь свою роту, сегодня у нас экскурсия по местам боев, — пояснил он.
Ночь выдалась темная, безлунная и тихая. Только от выпавшего снега, искрясь, поднимался легкий, призрачный отблеск да изредка ярко вспыхивали осветительные ракеты, озаряя на короткое время изломы траншей, путаницу проволочных заграждений, подбитые танки и орудия, изуродованные огнем, присыпанные сверху снегом строения, — унылый и однообразный пейзаж войны.
От окопов боевого охранения осторожно отделились две фигуры в белых маскировочных костюмах и бесшумно, словно тени, двинулись в сторону противника. Впереди — сержант Мирошниченко, плотный широкоплечий украинец лет сорока, с добродушным лицом, черными, как «тихая украинская ночь», глазами и густыми, по-запорожски свисающими усами.
За ним вразвалку — красноармеец Поляков, высокий, сухощавый, но широкой кости, орловец.
Шли молча. Только временами, когда с треском вылетала откуда-то спереди вражеская ракета, Мирошниченко приглушенным, точно осипшим голосом, однотонно произносил: «Лягай!» — и оба они падали навзничь, плотно вжимаясь в мягкий, податливый снег. В такие моменты отчетливо слышно было, как, встрепенувшись, колотится собственное сердце.
Трижды за последнюю неделю Мирошниченко и Поляков ходили за «языком» и трижды возвращались ни с чем: немцы, очевидно, что-то замышляли и поэтому были осторожны. «Языка» требовала дивизия, о ходе поисков часто справлялись из штаба армии — все заметно нервничали, и командир полка, в четвертый раз отправляя Мирошниченко на трудное и опасное дело, сказал: