Изменить стиль страницы

— Всю ночь…

— Ну, вот видите, а потом еще на лошадях… Надо отдохнуть, выспаться, — оживленно говорил он.

Жена внимательно всматривалась в него. Конечно, он подкрепился на кухне одной-другой рюмочкой. Щеки его раскраснелись, глаза блестели.

Старушка покорно выпила чай и так же покорно дала себя увести в другую комнату.

— Вот, ложитесь сюда, дорогая, снимите ботинки, прошу вас, ноги отдохнут. Может, и платье снимете? Сейчас я дам свой халатик, — суетилась Софья, открывая шкаф. Но при виде навешанного там яркого, цветного тряпья она стала в тупик. К счастью, старушка запротестовала:

— Нет, нет, я так прилягу, только ботинки сниму, чтобы не запачкать постели… Минутку подремлю.

Комендантша укрыла ее теплым пледом, прикрыла ставни и на цыпочках вышла. Сикора что-то искал, нагнувшись к буфету.

— Что ты там ищешь? Ты ведь уже выпил в кухне.

— Где-то тут была черносмородинная настойка… Кажется, в бутылке еще оставалось, не помнишь, Зося?

— Брось! Напиться хочешь, что ли? Еще приедет кто-нибудь, на что это будет похоже? Осрамишься, только и всего… Хватит с тебя на сегодня!..

— Одну рюмочку…

— Ну, ну, знаю я твою одну рюмочку! Наверно, бутылку очищенной вытянул до дна?

— Много ли там было?

— Достаточно, для такого дня вполне достаточно. Ведь завтра похороны, тебе надо быть в порядке. Да и неловко, ведь мать же…

— Верно… Мать…

Он вздохнул и оправил пояс.

— Пойду в Ольшины, к старосте. Надо же что-то предпринять с этим Пискором…

— Ловить его хочешь?

— Кто его поймает? Но надо провести следствие. Если бы не заносы, уже наверняка явилась бы комиссия, а так, может, и завтра явятся.

— Завтра же похороны.

— Ну, так что же? Останутся после похорон. А он там лежит?

— С ума ты сошел? Куда же ему деваться?

Сикора тихо вышел в ту комнату. Жена проскользнула за ним.

— Может, окно открыть?

— Зачем? Здесь ведь не топлено, холодно, как в леднике.

Они некоторое время смотрели на бледное, словно вырезанное из бумаги лицо убитого. Софья поправила миртовые ветки на вышитой подушечке и вдруг почувствовала непонятную острую радость, что она-то жива. Она и Олек. Ни один из них не лежит в гробу на белой вышитой подушке.

Приподнявшись на цыпочки, она поцеловала мужа. Он удивленно посмотрел на нее и пожал плечами. Нет, этих баб никогда не поймешь. Только теперь ему пришло в голову, что между Софьей и Людзиком, видимо, ничего не было. Она плакала, разумеется, когда его принесли, но это не были слезы любовницы, наверняка нет.

На минуту у него стало легче на душе, словно грудь освободилась от долгого кошмара, но он тотчас же опомнился. Слишком дорогой ценой было куплено это облегчение. И предстояло еще столько неприятностей — похороны, формальности, следствие и вдобавок эта старушка. Кто знает, что ей может взбрести в голову. Она производит впечатление совершенно ненормальной.

Но старушка не причиняла хозяевам никаких хлопот. Она тихонько, как мышка, бродила по дому, присаживалась на краешек стула, вполголоса разговаривала с Софьей о самых обыденных вещах — о выпечке хлеба, о трудностях с получением мяса, о превосходстве березовых дров над ольховыми и время от времени о том, что Стась любил и чего не любил, что он говорил по тому или иному поводу.

Утром в день похорон она долго стояла на коленях возле покойника, но Софье казалось, что она не молится. Руки были сложены ладонями внутрь, как для молитвы, но губы не шевелились, только голова вздрагивала на худой шее, а остановившиеся глаза, не отрываясь, смотрели на нечеловечески бледное лицо сына.

Когда в комнату стали входить посетители, она тихонько поднялась с колен. Приходили крестьяне из деревни, на мгновение останавливались у гроба, вздыхали, широко крестились православным крестом и уходили. Приехали Плонские, управляющий из усадьбы и приказчики из соседних имений. Гроб закрыли. Мать беспомощно пыталась привести в порядок край свисающей из-под крышки белой вышивки, но пальцы ее дрожали, как в лихорадке.

К крыльцу были поданы розвальни, выстланные сосновыми ветками, на них поставили гроб. За ними выстроились гуськом остальные сани, провожающие молчаливо усаживались. Плонские ехали вместе с осадником. Стефек правил, нахмурив темные брови, похожие на брови Ядвиги. Он едва сдерживал лошадь, которая так рвалась вперед, что чуть не ударила дышлом о передние сани, в которых ехали комендант с женой, Вонтор и сгорбившаяся старушка в трауре.

Сани с гробом ехали впереди. Узкий длинный гроб темнел на зеленой хвое, ярко выделялся лишь край белой оборки. Дорога была неровная, полная ям и ухабов, снег смерзся. Сани подпрыгивали, и вместе с ними подпрыгивал на хвойных ветках гроб. Стефек с неприятным чувством подумал, что покойник, должно быть, колотится рассеченной ударом топора головой о доски гроба и будет так колотиться до самых Влук. Но вскоре дорога выровнялась, и сани, скрипя полозьями, заскользили по укатанному снегу. Мороз трещал, седые клубы пара вырывались из лошадиных ноздрей, человеческое дыхание поднималось вверх отчетливыми облачками голубоватой мглы. Далеко вокруг простиралась молчаливая пустыня. Деревья, поодиночке растущие на полях, превратились в белые стога, лес стоял по колени в снегу, и сани здесь въехали в мягкий, пушистый снег, лишь слегка обмерзший сверху. Лошади проваливались, и гроб снова стал подскакивать при каждом толчке. Кучер обернулся и отодвинул его на середину саней. Едущая следом мать вдруг приподнялась, словно хотела выскочить на дорогу, но тут же, не вымолвив слова, снова упала на сидение.

За лесом раскинулась широкая равнина. Теперь уже стало видно местечко. Оно чернело большим пятном среди снегов, и лишь стройная башенка костела слабо выделялась на бледном фоне зимнего неба.

Кладбище было тотчас за костелом. Сперва внесли в костел гроб На алтаре горели свечи, собралось уже довольно много народу: чиновники почты и других городских учреждений, местные домовладельцы с женами, мельник, персонал маленькой лесопилки. Темной, сплоченной группой выделялись полицейские, товарищи убитого со всей окрестности.

Гроб установили на высоком катафалке, окруженном олеандрами в кадках. Пахло ладаном, на хорах гудел орган, старый ксендз неторопливо совершал богослужение. Старушка стала на колени и простояла так всю службу, устремив глаза на выбивающуюся из-под крышки белую оборку, слегка колышущуюся от тепла ярко горящих свечей. Стоящая рядом с Хожиняком Ядвига тоже не могла оторвать глаз от этого рукоделия комендантши, послужившего последним местом отдохновения для разбитой головы покойного. Госпожа Плонская молилась, шевеля губами.

Богослужение окончилось. Шестеро полицейских подошли к катафалку. Мать поднялась с колен. Раздался скрежет гроба по деревянному постаменту. Полицейские подняли его на плечи. На темной крышке колебался букет белых, словно вырезанных из бумаги, цветов.

Сановник из Бреста взял под руку старушку мать. Она шла через весь костел, маленькая, запуганная, а за ней медленно двигалась вся толпа.

Из костельного полумрака вышли в зимний морозный, ясный день. Процессия построилась. Госпожа Плонская придерживала длинную юбку, чтобы не волочить ее по снегу на узкой тропинке. Ворота кладбища были открыты. Свежая яма, вырытая в замерзшей земле, рыжим пятном выделялась на сверкающей белизне. Рыжим пятном выделялся и выросший возле нее холмик земли.

— Salve Regina…

Дрожь пробежала по спине Ядвиги. Она уже не однажды слышала эти слова, но всякий раз ее до глубины души потрясало мрачное, страшное песнопение, которым напутствовали уходящих в иной мир. Она почти не знала Людзика, видела его не больше двух-трех раз. Но сейчас не могла не думать о нем. Нет, не о полицейском Станиславе Людзике, а о юноше, которого через несколько мгновений засыплют рыжей глиной. В смерти для нее было нечто ужасное, противоестественное, нечто, против чего все восставало в ее душе. «К чему в сущности все это? — размышляла она. — Зачем, например, живу я, не лучше ли было бы, если бы это меня хоронили в этот ослепительно солнечный, сверкающий непорочной белизной день?» И все же было нечто, что действовало сильнее, чем разум, и заставляло с беспредельной печалью смотреть на темный гроб и белые цветы, неподвижно торчащие в букете, как свернутые из белой бумаги трубки.