Изменить стиль страницы

Нельзя сказать, что ему было так уж приятно обнаружить себя в окружении десятков этих мелких тварей, опасливо наблюдающих за ним выпученными глазами и готовых вот-вот вонзить в его тело острые клешни.

Ползком, из последних сил, которых иному человеку не хватило бы, канарец выскользнул из смертельной ловушки, кишащей маленькими, но безжалостными и свирепыми врагами. Он ухватился за ветку, которая едва выдержала его вес.

Но все же он немного опоздал: с полдюжины голодных ярко-красных раков все же успели вцепиться в него клешнями, и ему стоило немалых усилий отодрать их и побросать в воду одного за другим.

— Вот ведь мать вашу за ногу! — не удержался Сьенфуэгос от ругательства. — Вы что же, решили сожрать меня живьем?

Он застыл на мгновение, подобно обезьяне, вскарабкавшейся на вершину колючей акации, и попытался понять, какая часть его тела или духа не пострадала.

Казалось, на теле не осталось ни одного целого участка кожи, ни одной целой косточки, ни одной мышцы, которую бы не сжимала мучительная боль.

Опухшие руки раздулись вдвое, набрякшие веки едва позволяли открыть глаза, а губы запеклись сплошной коркой.

Даже трупы, которые ему доводилось видеть на своем веку, выглядели лучше. Но ни один труп не способен дышать, а канарец Сьенфуэгос был из тех, кому достаточно знать, что раз он дышит, то все еще жив. Все остальное было лишь вопросом силы воли.

2  

Видимо, его воля к жизни была поистине несокрушима, если он смог продержаться на хрупких ветвях мангрового дерева три дня и три ночи; а впрочем, в жизни Сьенфуэгоса и прежде случались подобные моменты. Вооружившись толстой веткой, он неустанно сбивал настырных крабов, которым явно приглянулось его распухшее тело, и они снова и снова пытались влезть на ствол дерева и добраться-таки до своей жертвы.

Но когда начался прилив, красные крабы попрятались в норах или под камнями, чтобы не стать добычей рыб, которых принесла с собой вода, затопившая мангровые заросли почти на метровую высоту. Лишь теперь измученный канарец смог закрыть глаза и забыться благословенным сном.

Не тут-то было: ночью налетел холодный северный ветер, прибирающий до костей, так что остаток ночи он продрожал от холода, выбивая зубами дробь, до самого утра ему пришлось греться, хлопая по рукам и ногам думая при этом, что едва ли найдется на свете человек, побывавший в столь трудном и неприятном положении.

Оказавшись так далеко от дома и семьи, в этом затерянном и совершенно незнакомом месте, полуголый, голодный, раненый, больной, измученный, не имеющий даже твердой земли под ногами, зато осаждаемый мириадами крошечных, но непримиримых врагов, твердо решивших обглодать его до костей, он пребывал на краю отчаяния.

— Чего мне не хватает для полного счастья — так это только беременности... — пробормотал он, пытаясь шутить, чтобы сохранить присутствие духа и веру в то, что справится с этой бедой. — Что на свете может быть хуже?

Лил дождь.

Уже третью ночь подряд.

Но вовсе не тот тропический ливень, к каким он так привык у себя на Эскондиде. Там дожди были теплыми и приятными; этот же, напротив, падал густой завесой колючих яростных струй и сопровождался резкими порывами холодного ветра, с диким воем сотрясающего ветви деревьев, словно он задался целью сбросить несчастного канарца на землю, отдав его на милость полчищам крабов.

Он уже готов был сдаться беспощадной стихии, которая всегда была неизмеримо сильнее человека; но тут вспомнил о двух своих женах — белокурой немке Ингрид и черноволосой туземке Арайе, которых любил с одинаковой силой, и о шестерых детях, что росли на острове, похожем на преддверие рая.

Не наткнись он на ту злосчастную ядовитую рыбу, сидел бы сейчас в прекрасной хижине, заканчивая ужин и в очередной раз рассказывая, как плавал на каравелле «Санта-Мария» под командованием самого адмирала Христофора Колумба, как его учил грамоте лучший картограф королевства, великий и гениальный Хуан де ла Коса, любивший его, как родного сына, и как он одним из первых разглядел далекий берег на горизонте, когда придурковатый и всегда улыбающийся Родриго из Трианы, взобравшийся на верхушку мачты, закричал оттуда во всю глотку:

— Земля!

А еще Сьенфуэгос любил, закуривая толстую сигару, в очередной раз рассказывать детям и их друзьям, в какой он пришел ужас и изумление, когда кубинские туземцы, впервые пригласив его на ужин, подали суп из червей и жаренную на вертеле игуану, а потом принялись курить эти самые сигары, выпуская дым из ноздрей, словно огнедышащие драконы.

— А главное, они и мне предложили попробовать! — восклицал он таким тоном, словно сама эта идея казалась ему немыслимой. — А поскольку я не хотел их оскорбить, что могло стоить мне жизни, пришлось съесть этот суп, не смея даже поморщиться, а потом делать вид, будто мне очень нравится жареный хвост игуаны, а после мне в рот засунули рулон сушеных листьев, которых я никогда не видел, и подожгли. Что это была за ночь, мама дорогая! Сумасшедшая, пьяная, но совершенно незабываемая!

Ребятне, да и взрослым, нравились его истории, поэтому иногда они слушали их до самого утра, сидя вокруг костра. Сам Сьенфуэгос частенько спрашивал себя, как, черт побери, в его насыщенной и захватывающей жизни нашлось место для стольких приключений.

Но что есть — то есть, и когда, как он думал, все осталось позади и опасные приключения, казалось, произошли лишь для того, чтобы превратиться в байки для развлечения восхищенной публики, судьба начинала показывать ему свой самый злобный лик, давая понять, что она способна обречь его на еще более сложные испытания.

Всё, чего не достигли необъятный глубокий и рокочущий океан, густые и темные леса, полноводные реки, неприступные горы, опасные хищники и кровожадные каннибалы, содержалось в крошечной порции яда, который омерзительное насекомое, разглядеть которое не было ни шанса, впрыснуло ему посреди ночи.

Сьенфуэгос обладал могучим телом без единой капли жира, всегда готовым бегать, прыгать, плавать, лазать или сражаться. Теперь же его некогда крепкие мышцы превратились в желе и совершенно не желали подчиняться приказам мозга.

И теперь у человека, когда-то справедливо прозванного Силачом, способного свалить мула одним ударом, едва хватало сил, чтобы встряхнуть ветку и сбросить с нее нескольких жалких крабов, пытающихся сожрать его живьем.

— Сволочи! Оставьте меня в покое!

Но орда вконец обнаглевших тварей в толстых панцирях продолжала атаковать его со всей сторон.

Их собралось уже более сотни; вокруг слышалось непрерывное щелканье клешней, и от этого звука волосы вставали дыбом.

На четвертый день этой жуткой симфонии или, точнее, реквиема, Сьенфуэгос пришел к выводу, что если он хочет выжить, то должен сменить тактику и перейти в наступление. Дождавшись, пока один особо наглый краб вцепится ему в ногу, канарец проворно схватил его и с хрустом перекусил надвое.

Затем принялся неспешно его пожирать, не брезгуя даже кишками и мягкими частями панциря, здраво рассудив, что не пропадать же добру.

Через пару часов жертва превратилась в палача. Сьенфуэгос успел выпотрошить изрядное число крабов, прежде чем те наконец-то сообразили, что столкнулись с опасным врагом, от которого лучше держаться подальше.

А спустя неделю канарец из несостоявшейся добычи превратился в истинную грозу здешних мест, вылавливал кишащих вокруг крошечных безобидных креветок, раков-отшельников, сердцевидок, устриц и даже мелких рыбешек, что плескались в мелких лужах во время отлива, и безжалостно отправлял их в рот, благо его желудок мог переварить любую живность, не испытывая никаких угрызений совести.

К этому добавились яйца и птенцы морских птиц — вполне подходящая пища для столь неприхотливого человека. В скором времени, понемногу отъедаясь, он стал походить на прежнего Сьенфуэгоса.