— За твой приезд!

— Я думал, ты выберешься в Якутск. Свалили царя, великие события происходят в мире, а ты сидишь себе в своей норе.

— Ну и что же интересного происходит в мире? Все говорят, говорят, говорят или, может, уже стреляют?

Неужели случившееся Антония не волнует? Это его-то, проведшего на каторге и в ссылке почти десять лет!

— Действительно, на собраниях Комитета общественной безопасности схватки происходят страшные. Это все потому, что у Петровского и его группы есть ярые враги. Я был свидетелем, как в бывшем губернаторском доме купец Никифоров во время заседания чуть не ударил Юрьева табуретом.

Чарнацкий долго рассказывал другу о событиях в Якутске. Антоний слушал, всем своим видом давая понять, что ему, поляку, нет никакого дела до большевиков, эсеров, федералистов и вообще до всех этих российских проблем.

— Как погляжу, тебя захватило происходящее. За свержение Романовых я охотно с тобой выпью, только, прости меня, Ян, не верю я в победу русской революции. В окончательную победу. Хаос, кровь, новый царь, да-да, и ничего больше.

Странно. Революция в России — свершившийся факт, почему же Антоний ведет себя как страус — прячет голову в песок. Ян невольно усмехнулся: с чего это вдруг здесь, в этой бескрайней, тянущейся на многие тысячи километров белой снежной равнине он вспомнил о песке и страусе?

— Я уже сказал себе — после всего, что мне здесь довелось пережить… Единственное известие, способное меня действительно взволновать, — это сообщение о том, что есть Польша. И тогда…

Антоний умолк. Не закончил, как и во дворе, когда заговорил о сыне.

— Давай еще по одной.

Антоний пил редко. И мало. Сейчас их разговор не должен опуститься до пьяной болтовни.

— Налей.

— Последний раз я пил с Тимофеем. Он вернулся из тайги, и знаешь, о чем он заговорил, когда водка придала ему смелости? Сказал, что приведет шамана. Для нового дома очень важно, чтобы в него вошел шаман с бубном. Дух-хозяин поселяется даже в шалаше, который человек ставит на одну ночь, объяснял Тимофей. А тут целый дом.

— Послушай… А я ведь даже не похвалил твой новый дом. Ты из тех людей, что воплощают в жизнь все свои заветные мечты.

Сказав это, Чарнацкий подумал, что его слова могут быть истолкованы превратно. Похоже, все стало не так просто, как бывало раньше, в их отношениях с Антонием. Вроде бы совсем невинная фраза, а бросает тень. Короткую, а может, и длинную? До самого горизонта, какую отбрасывает лиственница на опушке тайги. Он хвалил дом, который его приятель закончил прошлой осенью, а тень тянулась через всю Якутию, через Сибирь, Россию, до самой Вислы. Антоний всегда говорил и сегодня еще раз повторил: единственное, что его волнует, — это возвращение в Польшу. А двухэтажный дом, поставленный здесь, в Намцы, никак не способствует отъезду. Азия поглотит Антония Малецкого, как и многих до него. Об этом они уже не раз говорили между собой.

— Я нашел среди соседей плотника. Мастер — каких мало. А помогали ему якуты из рода Тимофея. Поэтому так быстро и построили дом.

Из соседней комнаты доносилась якутская речь. Там сын Антония играл со своим дедом, мальчику легче, видно, говорить по-якутски, чем по-польски или по-русски.

Чарнацкий не мог не обратить внимания, как прояснилось лицо приятеля при громком смехе за стеной.

— А что Тимошка, то есть Тимофей, — поправился Чарнацкий, ведь как-никак речь шла о тесте Антония, — все еще мечтает сделать Адама настоящим охотником?

— Мальчик стреляет по белкам и рябчикам лучше меня. Правда, мне нога мешает. Ну а что касается хозяйства, тут все идет хорошо. Со всей округи приезжают ко мне за советом, посмотреть, как веду хозяйство, за семенами овощей и цветов. Колония сектантов совсем захирела, а у меня через пару лет, если твои большевики не перевернут здесь все вверх ногами, будет лучшее хозяйство в округе. И ты сможешь заезжать ко мне за овощами.

— Не дождусь я твоих овощей. Как только Лена вскроется, уеду я отсюда. И никогда больше Якутска не увижу.

— Куда ты спешишь? Ведь в Варшаве еще немцы.

— Пока поеду в Иркутск, а там посмотрю.

Он представил себе Ирину — как она стоит, облокотившись о перила на мосту через Ангару. На этом мосту он первый раз обнял ее, защищая от пронизывающего ветра. Он всегда носил с собой ее фотографию. Снимок был сделан в ателье, и поэтому Ирина выглядела какой-то напряженной.

— Перекусили, выпили, пора и закурить. — Антоний достал трубку. «Та самая, что подарила невеста, — узнал Чарнацкий. — Бывшая невеста. Спросить, получает ли он от нее письма? Нет, не надо, если сам не заговорит».

Антоний был опекуном Чарнацкого в Якутске, как когда-то адвокат Кулинский в Иркутске, в первые месяцы пребывания его в Сибири.

Ароматный табачный дым поплыл по комнате. Стлался по медвежьим шкурам на полу. Одного из медведей Антоний убил на глазах у Чарнацкого. «Интересно, а назвал бы Юрьев Антония «тойоном», то есть богачом, вождем племени? — подумалось Яну. — Ведь все, что здесь есть, — плод его труда, все сделано его руками. Ну, конечно, не без науки Тимофея, который в свою очередь без своего зятя потерял, спустил бы все, что выручал за шкурки».

— Знаешь, о чем я сейчас вспомнил? Об Александровском централе. Ты помнишь Александровский завод?

Чарнацкий ясно представил себе длинное строение в несколько этажей и вывеску «Александровская центральная каторжная тюрьма». Посреди слова «александровская» сидел двуглавый византийский орел, прилетевший в Россию из гибнущей империи. А буквы в слове «каторжная» были такой же величины, как и черный орел. У входа справа стояла полосатая сторожевая будка.

— Помню, конечно. Только я сидел в этапной тюрьме.

— Через два года за примерное поведение мне разрешили работать в огороде. — Ожили картины прошлого. Антоний вспоминал: — Я шел окрыленный, словно меня выпускали на свободу. Огород был за тюремной оградой, сразу за ним начиналась тайга. Тайга! Я стоял на пригорке, поросшем березами и соснами, стоял, опершись о лопату, и жадно впитывал все, что видел, у меня было такое ощущение, будто, измученный жаждой, я припал к воде. Легкий ветер шевелил кроны деревьев, и я почувствовал запах нагретого солнцем леса. И вдруг увидел под сосной холмик и крест. Без надписи. И точно такой же — под другой. Крестов было много. Разбросаны как попало, в беспорядке, никто, видно, и не думал хоронить как положено — рядами. Некоторые кресты покосились, сгнили. Кресты наши, не православные. А конвоир, удобно устроившийся под сосной, кричит: «Вздумаешь побег устроить — до своих тебе рукой подать». На этом пригорке находилось польское кладбище. И никто из поляков-каторжников, я потом спрашивал, никогда туда не ходил.

— И чего тебе в голову лезут такие грустные мысли? Сейчас тюрьма в Александровском заводе, наверное, тоже опустела, как и наша в Якутске.

Антоний какое-то время раскуривал погасшую трубку.

— Пилевский просил меня об одном одолжении: как только будет Польша, я должен съездить на его могилу, прежде чем покину эту страну, и сказать: «Пилевский, есть Польша!» Только и сказать эти два слова. А вчера я едва отыскал его могилу, и не потому, что снег. Там, на этом холме, снега почти нет. Дело в том, что якуты уже несколько лет весной и летом перегоняют в том месте коров и лошадей на новые пастбища. Вот и лезут в голову мысли, что Пилевский, да и все мы, словно искры от костра. Выбросило, ну и полетели, одни уже погасли, погаснем и мы, и след после нас исчезнет. Страдали, мечтали… останется же только тайга. Тайга.

— Когда же наконец вскроется Лена? Как вы считаете? Вы ведь хорошо знаете повадки реки, плавали по ней.

Юрьев, несмотря на то что теперь занимал важный пост — был представитель новой власти, — не изменился, так же добросердечно относился к Чарнацкому, соблюдал принципы, давно сложившиеся среди ссыльных. Они встретились в библиотеке, где Катя по-прежнему работала.