— То, что произошло и происходит в России, еще никто не в состоянии оценить. Главное — кончился период нашей немощи. Вы, наверное, помните эти слова: «Россия сейчас напоминает Геракла в одежде, пропитанной кровью кентавра Несса. Она мечется в муках своего бессилия…» Пуришкевич. Такое только он мог сказать! И вот наконец Россия сбросила с себя одежду, пропитанную… Теперь она самая свободная страна в мире. Вы ведь видели, что происходило на Тихвинской площади.

— Должен признаться, — Кулинский воспользовался тем, что доктор наконец-то занялся чаем, — я просто поражен темпом, с каким Временное правительство реализует свою революционную программу. Ликвидированы корпус жандармов и охранка, открылись ворота всех тюрем, создана особая комиссия для расследования преступлений всех этих Горемыкиных, Протопоповых… Вот только нет пока никакой декларации по польскому вопросу.

— Это мелочь, — пренебрежительно махнул рукой Баранников. Манера поведения адвоката, его безукоризненный русский язык, да к тому же преклонный возраст доктора дали себя знать. Баранников совершенно забыл, с кем он разговаривает. — Это сущая мелочь, если иметь в виду масштаб событий и их последствия. Истории не известны события такого масштаба. Самое важное то, что теперь можно будет беспрепятственно мобилизовать все силы на борьбу с немцами. Франция и Англия понимают это, поэтому сразу признали Временное правительство.

— Без всяких оговорок?

Вопрос Кулинского не лишен был скепсиса. «Ты еще убедишься, дорогой доктор, что польский вопрос далеко не мелочь».

Перед уходом Баранников заглянул к больному. Вымытый Никитой, в длинной фланелевой рубахе адвоката, бывший каторжник выглядел довольно жалко. Доктор какое-то время вслушивался в дыхание больного. Прощаясь с Кулинским, уже в дверях сказал:

— Дорогой мой, вы можете спать спокойно. Думаю, ваш подопечный поправится.

Сосед его, Кадев, спокойно посапывал за перегородкой; довольно часто он любил повторять, что ему никогда в голову не приходила мысль о самоубийстве. Чарнацкий продолжал читать письмо:

«Почти восемнадцать лет тюремного заключения и ссылки до предела исчерпали мои силы. Я устал, испытываю непреодолимое желание отдохнуть, однако для меня единственная возможность отдохнуть — это умереть. Быть может, вам интересно узнать, почему же именно сейчас я решился на самоубийство.

Мне трудно дать ясный ответ на этот вопрос. В душе моей происходит сложная борьба. Мои духовные силы иссякли, совсем незначительное волевое усилие, столь необходимое, дабы разрешить мучающие меня сомнения, явилось той каплей, которая переполнила чашу моего терпения и способствовала принятию решения…»

Но ведь Янович просидел десять лет в Шлиссельбурге, вспоминал Ян. И сломался только здесь, в Якутии.

Дальше Янович объяснял, почему он не воспользовался предоставившейся возможностью и не отправил на тот свет губернатора Якутска Миллера:

«Таких негодяев бесконечное множество ходит по земле…»

Письмо заканчивалось следующими словами:

«Прощайте, товарищи, всей душой желаю вам увидеть красный флаг над Зимним дворцом!»

Почти на окраине города, на улице, которая упиралась в проселок, ведущий к оврагу, Чарнацкий догнал коренастого мужчину. Это был Петровский. Он куда-то спешил, и смотреть на него было забавно, настолько быстрая ходьба не вязалась с ним, с этим неторопливым, степенным человеком.

— Куда это вы, Григорий Иванович?

— На почту, на почту, дорогой. — Петровский на секунду приостановился, здороваясь с Чарнацким. — Мне сообщили, что пришла телеграмма от жены.

«Кто-то получает телеграммы, а я?..» Вчера он решил больше не ходить на почту. И Верочке при виде его не надо будет смущенно опускать глаза, будто она виновата в том, что этот милый поляк уже давно не получает из Иркутска розовых конвертов, подписанных мелким энергичным почерком.

— Какой дух царит среди братьев поляков в Якутии? — спросил Петровский. — Боевой? К восстанию готовы?

В устах кого-нибудь другого это могло прозвучать весьма двузначно и, пожалуй, даже вызывающе. Но Петровский всегда с симпатией отзывался о польских товарищах, с которыми ему доводилось совместно жить и работать.

— Сейчас поляков в Якутии немного, не то что прежде.

По внешнему виду Петровский казался человеком довольно простоватым. И все сложные политические проблемы он объяснял ясно и доходчиво, с шутками-прибаутками. Но те, кто знал его поближе, помнили, как на заседаниях IV Государственной думы он выступал с едкими, саркастическими обвинительными речами. Потом эмигрировал в Германию, где редактировал большевистскую газету. Лично знал Ленина, приезжал к нему в Краков.

— Немного, говоришь? Ну а сколько на самом-то деле, если посчитать?

Ответить Ян не успел. Из-за угла вывернула губернаторская упряжка. Барон Тизенхаузен любил лошадей и знал в них толк. Зимой в сани впрягали тройку белых коней.

Чарнацкому и Петровскому пришлось посторониться, пропустить сани губернатора.

— Куда это он так спешит, негодяй? Даже казаков своих потерял. — Петровский спокойно стряхнул с тулупа снег, брызнувший из-под копыт. — Хороша тройка.

Через минуту мимо промчался эскорт Тизенхаузена.

— О, это вы! — Катя посмотрела на Чарнацкого как-то растерянно. — Вам дать что-нибудь почитать?

— Почитать?

— Ах да, простите. Я жду Михаила Абрамовича. Есть новости. Ну наконец-то!

Чарнацкий никогда не видел Юрьева таким возбужденным. Тот вбежал в читальный зал, галстук на боку. В руке он держал телеграмму и размахивал ею.

— Товарищ Бубякин тоже получил телеграмму. Слушайте: «Мама уехала навсегда». «Мама уехала навсегда» означает: «Революция! Самодержавие свергнуто!» Необходимо немедленно это сообщить всем нашим товарищам, всем жителям города.

— Прежде чем действовать, следует получить подтверждение еще из какого-нибудь достоверного источника, — предложила Катя.

— По дороге сюда я встретил Григория Ивановича. Он спешил на почту за телеграммой от жены. Мимо нас промчались сани губернатора, похоже, Тизенхаузен куда-то тоже очень спешил.

Белое и красное img_4.jpeg

Юрьев посмотрел на Чарнацкого так, будто только сейчас его заметил.

— Да-да, конечно! Григорий Иванович! Без него мы не станем начинать.

«Может, мне лучше уйти? — подумал Чарнацкий. — Я ведь не состою в их организации. Неужели это правда, что сказал Юрьев? Значит, царское самодержавие свергнуто? Жаль, что Антония нет в Якутске».

— Теперь перед нами стоят уже не теоретические, а практические проблемы. — Юрьев обращался к жене, как бы продолжая их давний разговор. — Здесь, на краю света, без информации, изолированные — без рабочего класса, мы, горстка революционеров, не можем себе позволить допустить хоть малейшую ошибку. Проблема — кто возьмет власть сейчас, в первый момент…

Стук в дверь прервал его рассуждения. Вошел Петровский, а с ним еще двое, Чарнацкий их не знал. Петровский сбросил тулуп и остался в длинной, до колен, рубахе, подпоясанной узеньким ремешком.

— Поздравляю вас всех, товарищи. Вижу по вашим лицам, что уже все знаете…

Чарнацкий попрощался, его никто не задерживал. Выходя из библиотеки, он впервые позавидовал людям, которые в такую минуту могут быть вместе, вместе радуются и, что самое главное, строят планы на будущее.

— Перед собравшейся общественностью Якутска твердо заявляю… — Барон Тизенхаузен грозно смотрел в зал, и казалось, вот-вот сурово крикнет «Разойдись!». Возле губернатора стояли толстый полицмейстер Рябов, с рукой на эфесе сабли, и начальник гарнизона, подполковник Верный. — …твердо заявляю, и с полной ответственностью, как русский патриот.

За столом президиума сидел весь Революционный комитет: Петровский, Юрьев, Катя, несколько меньшевиков и эсеров, наиболее известный из эсеров — Соколов.