— Сам ты корова, галицийская шляпа!

— Товарищи, не надо ссориться… Нос, конечно, немного распух, но ничего страшного. Если это медведь, больше не явится. Спать! Спать!

Многие даже и не поднялись, подумаешь — происшествие. Не стреляли — значит, все в порядке. Каждый раз вскакивать, если кому медведь или родная жена привидится, ноги волочить не будешь, пока доедешь до Якутска. Где уж тогда помогать якутам? Настоящего бойца так легко не испугаешь.

Качмарека сменил венгр. А Качмарек, вместо того чтобы лечь спать, облазил по берегу все кусты с горящей головешкой в руках. Искал следы на камнях, в песке. Ведь этот медведь… этот ночной призрак напоролся на штык. На штыке следы крови. Хотя ребята утверждали, что на штыке, как на прикладе и на пальцах, кровь из собственного его носа. Сам себе расквасил во сне, разбудил товарищей, а теперь норовит все свалить на медведя.

На камнях и в ближайших кустах никаких следов. Качмарек понимает, если он не найдет следов, не убедит товарищей, что говорит правду, это плохо для него обернется. Засмеют… Засмеют, хоть и друзья…

Лесевский вглядывается в реку. Уж очень медленно плывут баржи, если бы от него зависело, от его воли, он поторопил бы Лену, это такие, как он, люди его склада, ускоряют сейчас ход русской истории. Только ли русской?

А Чарнацкому кажется, что Лена несет их чересчур быстро. Плыть — значит миновать что-то. Торопиться? А зачем? Сколько-то их вернется? Разве все поляки вернулись из экспедиции на Сан-Доминго? Такова судьба солдата? Вот они, поляки, едут защищать Советскую власть в Якутии. Они верят, что это важная и почетная миссия. Но кто они, эти поляки, которые сейчас плывут по Лене? Часть нации? Часть класса, который теперь решает судьбы мира? Творит историю? Кто он сам? Обреченный?

Над рекой нависли тяжелые медно-черные тучи. К буре. И опять скалы. Высокие, отвесные, ограждают Лену, четко отражаются в воде. «Не вернешься ты домой, дорогой. Будешь лежать в земле, холодной как лед», — вспоминались Лесевскому слова цыганки. Чего тут гадать: она знала, что он бывший узник, что торчит в Иркутске уже несколько месяцев, и видела, что у него чахотка, и все-таки цыганка тронула его своим искренним сочувствием.

Сейчас Лена делает два крутых поворота, русло резко сужается, и сильное течение подхватывает баржи. Они мчатся буквально как на лошадях, которых понесло. Лесевский непроизвольно хватается за борт, баржи летят прямо на скалы. В глазах бойцов растерянность и испуг.

— Внимание, товарищи! — Это кричит Чарнацкий, перекрывая шум воды. — Послушайте, какое эхо на Лене.

Его слушают, все поворачиваются к нему. Чарнацкий вскидывает винтовку и стреляет. Эхо повторяет выстрел. Начинается настоящая пальба, хотя никто больше не стрелял. Красногвардейцы прислушиваются, не уловят ли посвист пуль. Выстрелы все чаще и чаще, словно по баржам из засады ведет огонь рота белогвардейцев. Бах-бах-бах-бах-бах-бах… Без, конца.

Под эту стрельбу баржи выплывают в спокойную воду.

Эхо затихает, но все невольно настроились на мысли о грядущих битвах.

— А какое время года сейчас в Якутии? Здесь, к примеру, ни зима, ни лето, — обращается Лесевский к Чарнацкому, пытаясь отогнать от себя невеселые думы.

— По якутскому календарю зима только-только кончилась. Якуты говорят, что зима, как бык, с двумя рогами. Один рог она теряет на Афанасия-первого, то есть пятого марта, а второй — на Афанасия-второго, значит, двадцать четвертого апреля, а вся зима пропадает на Афанасия-третьего.

— А якутки… красивые? — интересуется Ядвига.

«Хоть и поздновато, но, кажется, заговорила в ней интуиция, — констатирует Чарнацкий. — Ну и дурак этот Антоний».

— Разные. А что касается зимы, то устье Лены еще сковано льдом.

— А Намцы далеко от Якутска? — Ядвига опять возвращается к интересующей ее теме.

— Пятьдесят верст, если ехать вдоль Лены.

— Якутия действительно дикий край?

— Трудно одной фразой ответить, — немного помолчав, проговорил Чарнацкий. — К примеру, сосед Антония, имея в виду здешние расстояния, врач-якут, ездил к Льву Толстому в Ясную Поляну, а в двух шагах от Антония весь улус вымирает от туберкулеза.

Он обратил внимание, что Лесевский внимательно слушает. Точит болезнь его, но ни один мускул не дрогнул на лице. Железный человек. Какая сила воли! И еще успел Чарнацкий заметить, что из кармана у Лесевского торчит толстая тетрадь в потрепанной обложке.

— Ремонт «Акепсима Шнарева» закончим завтра, — заключил Чарнацкий, отмывая руки, перепачканные маслом.

— Вот теперь, товарищ, вы совсем наш. Настоящий красногвардеец. — Это сказал Рыдзак, окончательно убедившийся, что Чарнацкий — нужный человек в отряде. — Надо поменять название, пусть будет, ну… к примеру, «Интернационалист».

— Пока оставим это название, — бросил Лесевский, он сидел на палубе, подставив лицо солнцу. — История имеет право на иронию. На «Акепсиме Шнареве» доплывем до цели и экспроприируем у наследников старого Акепсима их капиталы. А там можно и сменить название.

— Хорошо, что напомнил. — Рыдзак даже не улыбнулся. — Как возьмем Якутск, необходимо в первую очередь захватить склад с мехами Шнарева и этого, второго, как его там, фамилия есть в актах, переданных нам Николаем Николаевичем… ну…

— Никифорова, — подсказал Чарнацкий.

— Мех — это валюта. Центросибири она очень даже нужна будет.

Рыдзак верил, несмотря на вести, доходившие до них из Иркутска, что мятеж чехословацкого корпуса удастся подавить.

К пристани быстрым шагом направлялся Янковский. Поручик из молодых кадровых офицеров выглядел весьма картинно. В кожаной куртке, на груди бинокль, сбоку планшет. При виде его Таня, о чем-то весело болтавшая с парнями из отряда Даниша, умолкла. «Ага, значит, у юного поручика есть кое-какие шансы… в тайном голосовании», — почему-то подумал Чарнацкий.

Янковский по-военному вытянулся в струнку перед Рыдзаком.

— Из Иркутска телеграмма, на ваше имя. Велено прочесть, переписано с ленты. Лента конфискована, — добавил он поспешно.

Рыдзак взял бумагу, пробежал глазами первые строчки, потом громко прочел:

— «Командиру интернационального отряда товарищу Рыдзаку. Доводим до вашего сведения и сведения всех красногвардейцев текст чрезвычайного сообщения Сибирского телеграфного агентства: В ночь с тринадцатого на четырнадцатое июня в Иркутске банда белогвардейцев сделала попытку выступить против власти Советов, в полночь напала на часовых, охранявших склад со спиртными напитками, захватив пятьдесят пять винтовок, напала на тюрьму. Сирены подняли город на ноги, вооруженные рабочие отряды изгнали из города предателей. Бандиты разгромлены, оружие конфисковано: винтовки, одна пушка, два пулемета, автомобиль. Бунт парализовал жизнь города. Количество убитых и раненых не установлено…»

«Нет покоя Иркутску, — размышлял Чарнацкий. — Получается, не мы оказались в центре драматических событий… Лена, дорогая моя река…»

Он кинул взгляд на берег, где Томашевский с бойцами наполняли мешки песком. «Этот варшавский песковоз занимается своим любимым делом», — не мог не отметить Чарнацкий.

— Не понимаю одного, почему штаб Таубе передал лишь текст сообщения Сибирского телеграфного агентства и не дал своей оценки ситуации? — удивлялся Рыдзак.

— Не было времени на это. Скажи спасибо, что вообще вспомнили о нас. Видимо, обеспокоены, чтобы происшедшее в Иркутске не докатилось сюда, до Лены, в искаженном виде.

— Интересно, где сейчас отряд Стояновича из Бодайбо?

— Плывет по Витиму.

Еще совсем недавно русло Лены было так узко, а берега настолько близко, что без труда можно было сорвать распустившиеся веточки вербы. А сейчас река разлилась широко, солнце и встает над безбрежным ее простором, и тонет по вечерам тоже где-то в реке. Вдалеке, затянутые дымкой, проплывают то ли островки, то ли пароходики. Трудно привыкнуть, что в среднем своем течении Лена спокойная, величавая, не то что в верховьях, где она набирает силу.