А между кирпичами портика как раз под окном проросла берёзка. Когда смотришь из комнаты, кажется, что выросла она из подоконника. Берёзка совсем юная, ей года три или четыре. Жизнь у неё только начинается. Берёзка словно маленький эпиграф к моему окну. Что-то вроде:

Волновать меня снова и снова —

в этом тайная воля твоя.

Радость ждёт сокровенного слова,

и уж ткань золотая готова,

чтоб душа засмеялась моя.

А из земли под самой стеной и вдоль валунов её тянется клён. Клён уже юноша. Он дотянулся до окна и чуть закрывает берёзку. Так что можно подумать, сидя у окна, что клён тоже растёт из подоконника. И клён как эпиграф к моему окну:

Очарованный музыкой влаги,

не могу я не петь, не плясать,

и не могут луга и овраги

под стопою твоей не сгорать.

Так растут клён да берёзка, а на подоконнике пляшет ветер. Я не удержусь и нарисую портрет моего окна. И этот портрет в золотой сверкающей раме я повешу над озером. Высоко над водой держать будут портрет этот с двух сторон два жаворонка. Те серые птички, что виснут ранним летом над полянами. Они висят в тёплом воздухе и поют свои песни.

И за кружевом тонкой берёзы

золотая запела труба.

ВЕТЕР СРЕДИ САМОГО ПОЛДНЯ

Сегодня полдень, и солнечные тени клёнов трепещут по всему посёлку. Они трепещут не только на дорогах, лужайках, крышах, берегах, они вьются в воздухе, словно счастливые стаи птиц, которые собрались в дорогу, но никак им не хочется улетать. Это видит каждый. И каждый, конечно, знает, что в конце концов улетать им всё же приходится.

Поэтому люди заняты делом, они выходят на дорогу, взбираются на крыши, они ловят эти кленовые тени, рассовывают их по карманам, за пазуху, складывают в мешки, сундуки, под кровати. Я только что видел девушку, которая сгребала за посёлком стог из летучих кленовых теней. И грабли пели у неё в руках. Но девушка пока молчала.

Она работала. Девушка сгребла стог до самого неба, встала на него, выше холмов, крыш, сосняков. Она встала на стог в самом небе. Её белые волосы рвались вдаль вместе с ветром, и платье рвалось и хлопало, как знамя. А стог журчал у неё под ногами. Так журчат ручьи, когда их много и сливаются они вместе, чтобы смеяться, пировать и хлопать друг друга по плечам.

Вот теперь девушка запела. Она пела без слов, но во весь голос. И руки подняла над собой, как два маленьких солнца. И освещала ими все дали, направо и налево.

И люди останавливались, кто где был. Они смотрели на девушку, и губы их шевелились. Люди тоже пели. Не подпевали девушке, а каждый свою песню пел для себя. И лица их были счастливые.

Теперь счастья недоставало только клёнам. Именно полного счастья в такой ветреный полдень. И тогда отовсюду клёны сдвинулись со своих мест и пошли к девушке, к её стогу за посёлком. Ах, как это было радостно! Клёны шли и шумели во весь ветер. Они переговаривались друг с другом, друг друга окликали и приветствовали. Они встали вокруг стога. А ветер сорвал с девушки платье и понёс над озером, как птицу.

Тогда клёны враз поднялись, мгновенно выросли в небо и закрыли девушку на стогу, чтобы никто посторонний её не видел.

Пусть она стоит там, в небе, и поёт свою песню.

ОЗЕРО И БРИЧКА

Кто-то вогнал в озеро бричку и бросил её передком к берегу. И та смотрит из воды на песчаную пологую полосу, развернув передок и раскинув оглобли. Среди синей осенней воды бричка смотрится как нечто совершенно сокрушённое, оставленное навсегда и потерявшее всякое значение. Бричка смотрится как конец целого мира или по крайней мере какого-то значительного дела. Какого? Трудно сказать. Подождать следует вечера, и тогда, на заре, многое сделается явным и понятным.

Когда красное солнце коснулось леса по ту сторону озера, стало ясно, что это тачанка. Тачанка вся залита кровью и брошена здесь, у берега. Пулемётчик висит вниз головой и с передка касается воды руками. "Максим" уткнулся дулом в озеро. Кони валяются в воде, полумёртво сопят, и один, гнедой, бьёт окровавленными мослами в песок и силится поднять голову. Скоро солнце сядет, и кровь перестанет гореть на передке, на колёсах и вдоль оглобли.

Синие сумерки, кутаясь в синие тени, соберутся к берегу. И тогда я увижу чёрное проломленное ложе, полевой разбитый катафалк. Там, на ложе, раскинувшийся и насквозь пробитый, лежу я сам. Меня пробило уже мёртвого. Правая рука немного вскинулась и застыла в воздухе, как в крестном знамении. Так замерла на полпути. Внизу холодная плещет вода. Меня откуда-то везли и бросили от страха. И нет уже ни лошадей, ни провожатых. Всё брошено и страшным каким-то ударом опрокинуто в воду.

Ночью над озером загорится окно. Там вспыхнет звезда. Одна во всём окне. И там вдруг повиснет на одной руке, перевернувшись через голову, молодая наяда. И слышно будет, как она смеётся полушёпотом. И спрыгнет в озеро.

И вот уже выскочит она из озера на колеснице. Стоит. Высокая. Расставив ноги, размахивая над головой ременными вожжами. Но вожжи в темноте мерцают чешуйчато. Кони с чёрными гривами. Гривы мраком полыхают. Вылетает колесница из озера, как из океана. Кони веером высыпают и несут к моему крыльцу. Кони храпят и хохочут. Быстрые шаги, и кто-то громко стучит в дверь.

Рано утром, когда туман снежными паутинами поднимется с озера, придёт бригадир Николай Семёнов. Он уже пришёл. Он привёл на берег высокую белую лошадь. На шее лошади сидит хомут, а Семёнов несёт в руке дугу. Синюю дугу с тремя небольшими колокольцами. Семёнов в высоких резиновых сапогах. Он заходит в воду и на берег вытаскивает бричку за оглобли. А лошадь стоит и ждёт, как школьник, вызванный к доске. Семёнов закладывает лошадь в бричку и с грохотом уезжает в посёлок.

ОТРАЖЕНИЕ

Воды среди тишины ровны и отзывчивы. Облако стоит в небе, оно стоит и в Глубоком. Сосна висит над водой, висит она и в воде.

Сорвалась откуда-то белая бабочка и летит низко над озером. Бабочка танцует. А следом за ней по воде тоже бабочка танцует и летит. В воздухе так чисто, что видны эти бабочки, сколько бы ни уносил их полёт.

Две вороны от посёлка летят — одна над водой, а другая по воде. Самолёт свой след белый теряет над лесами. Два самолёта. Лягушка прыгнула с берега в воду, а из воды навстречу ей тоже лягушка. И посёлок. Один на берегу — другой в озере. Даже голубоватая дневная луна светится в воде, вернее, в синем небе Глубокого.

На мелководье стоит полчеловека с удочкой в руке. Но и полчеловека, тоже с удочкой, под ним.

И сам я, сидящий на камне у берега, наверняка не один. Нас двое. И когда я, сидящий на камне, протяну руку мне, висящему вниз головой в озере, то одна рука протянется навстречу другой, и вот-вот они встретятся в рукопожатии.

БЕЛАЯ ЛОШАДЬ

В сумерках тяжело ходит по берегу и громко жуёт мясистую траву большая белая лошадь. Обычно лошадь ходит на длинном поводу, привязана к ели. При озёрном свечении сумерек лошадь кажется то синей, то серой, то голубой. Сегодня лошадь ходит без повода, и вдруг я её увидел бегущей. Лошадь бежала из посёлка по дороге в гору. Она бежала резво и весело, словно целый день не работала. А после она, мечтательно и бережно неся голову, шагала по бесшумному песку назад. И долго бродила по берегу, громко щипала траву и жевала её, отлягиваясь от комаров.

Странное существо лошадь. Существо какое-то таинственное. С чего это ей понадобилось бежать в гору, а потом шагать назад и о чём-то думать? И вообще — о чём может думать лошадь? О чём, например, могли думать сотни тысяч коней на Каталаунских полях, когда земля дрожала и гудела от победоносных кликов римлян, сокрушающих несмётную армию Аттилы? Что думала та лавина обезумевших животных под кавалеристами Нея, ломая ноги, шеи, хребты и сваливаясь в знаменитый ров под Ватерлоо? Что думает конь в тёмном поле дневного сражения, избитый, обессиленный, с прорванными шпорой боками, а в тёмных кустах и ложбинах стонут, хрипят и задыхаются забытые и брошенные люди, выходят из лесу волки, рыщут, и мёртвая рука вот-вот готова схватить за копыто...