Потом он свесит с обрыва ноги, покачивая копытами, он станет дуть в ладони и насвистывать песню — так себе, ни о чём. Просто лишь о том, что крадётся вечер, прорезался над лесами месяц, тонкий, словно хитрая улыбка, улыбка девушки, бегущей за огороды в полусумрак берёзовых чащ.

И когда уже смеркается, я подкрадусь по ломким и разлапистым щёткам тысячелистника и наклонюсь над ним. Тут Пан привскочит, вскинет рожки, протягивая руки навстречу сумраку, пойдёт плясать в тумане, всё на меня оглядываясь, как бы спрашивая глазами — хорошо ли он пляшет.

КЛЕНОВЫЙ ЛИСТОПАД

Ещё в полдень с клёнов стали сыпаться листья. Стоило ветру шевельнуть плечом, как они целыми стаями летели в долину, катились по крыше и по бревенчатым стенам избы. Листья садились в травы и на дорогу. Скоро невозможно стало ходить. Эти листья усыпали всю тропинку до колодца. Я с ожиданием смотрел в окно, когда же ветер унесёт их.

На дороге показалась девушка. Она издали спросила, нет ли у меня напиться. Я сказал, что у меня воды осталось немного и можно её поделить. Девушка шла тропинкой по щиколотку в листве, как через ручей.

Пока она пила воду, наступил вечер. Я видел, что клёны всё сыплют и сыплют листья, что вокруг шумит уже настоящее половодье.

— Если вам далеко идти, — сказал я девушке, — то вы рискуете не попасть туда, куда вы держите путь.

Но девушка среди всего этого шума и шелеста не расслышала моих слов. Так мы остались вдвоём. Мы боялись раскрыть нашу дверь, чтобы вся эта шелестящая золотая вода не хлынула в дом. Только издали мы слышали, как, уже глубже в осень, зазвенели осины. Над лесами стали подниматься их пустынные листья. Они летели под самое солнце, словно красные воздушные шары.

ПИР НА ЗАРЕ

Туман густеет, он ложится в два, в три, в четыре слоя, он собирается отовсюду, он бродит и неспокойствует. Словно что-то замышляет.

Земля едва проснулась. Земля только двинула силу: травы, листву, дыхание рек. Листва берёз нежна даже в тумане, в ночных сумерках чувствуется её робкая девичья нежность. И всё молчит, всё ждёт часа, своей минуты, но живёт. Ох как живёт эта удивительная, эта юная весна, утренняя и такая свежая.

Но солнце ударило оттуда снизу, как бы из-под леса, пошли не лучи, а отсветы их. Всего лишь только краешек зари. Туман вспыхнул, плотнее прильнул к земле и задвигался, будто костёр дымного серебра. И молчание лопнуло, исчезло, со всех сторон — с боков, сверху, откуда-то из-под кустов — грянули голоса.

Невозможно понять — кто поёт и о чём? Дрозды, синицы, даже слышится запоздалый снегирь, тетерева за ельником, лес, ночные фиалки, ландыши, каждая былинка. И всё поёт, всё воспевает и требует. И всё звучнее, всё голосистее, но не яростней. И не видно ничего из-за тумана, но рядом всё, и всё твоё и с тобой.

Слышу, как выходит на крыльцо, гремит вёдрами невыспавшаяся хозяйкина дочь. Она только вернулась, была на танцах. Мать доить корову её подняла. Дочь злым голосом говорит навстречу заре: "Ишь, разгорланилась, нечистая сила".

Я становлюсь к ней спиной, спиной к её голосу невыспавшегося человека, и говорю сам себе, про себя, но так, чтобы меня слышали:

— Здравствуйте и пойте. Какая вы удивительная, какая вы чистая сила!

И солнце наконец является из-за леса.

ПРИСУТСТВИЕ БЕССМЕРТНИКА

Не будем думать о светильниках. Для чего нам факелы? Не нужно даже вспоминать о лучине. Войдём в пустые комнаты, когда на окнах будет искриться изморозь, а сквозь изморозь гранёно светить будут звёзды. В пустынных комнатах шаги пусть звучат, как шорох листьев на осенних полянах. В пустынных комнатах будет слышаться дыхание. И поначалу казаться будет, что в комнатах темно.

Так пройдём в сторону кабинета. В камине тишина. У стены чубуки, рослые, с хорошего турка. Чёрные. Молчат. Уснули. Спят на диване пистолеты. Стол и кожаное кресло. В кресле пусто, но слышится присутствие. И робость охватывает. И замиранье подступает. А на столе яблоко. И яблоко светит. При свете яблока румяном на столе видны перо, лист бумаги.

И снова робость. Хочется перешагнуть порог. Но в спину вроде кто-то смотрит. Оглянешься и увидишь позади на столике букет. Рассыпался букет в широкой низкой вазе. И слабый свет от него, как от луны. Они светят твёрдо и требовательно. И ты стоишь на месте в присутствии звёзд, пистолетов, чубуков, камина, маленького бронзового Наполеона с отломанными носками сапог и яблока.

И долго потом в жизни будешь чувствовать себя почтительно стоящим перед креслом. Зачем же нужно думать о светильниках в присутствии строгом бессмертников?

Кто-то мудрый сегодня сюда принёс эти цветы.

ПИОНЫ

Срезает хранитель фондов Шпинёв на усадьбе в аллее пионы.

— Это как же вам не стыдно! — подшучиваю я, подойдя поближе. — Чем вы занимаетесь, молодой человек?

Немолодой Василий Яковлевич оборачивается и смеётся.

— А что, был такой случай. Владимир Семёнович Бозырёв, вот как я сейчас, в прошлом году срезал тут пионы для музея. К нему человек пять подскочили: "Кто вы такой?", "Как вы смеете!" Бозырёв поясняет, что он заместитель директора по научной части, срезает цветы в Дом поэта. Не тут-то было! Схватили Бозырёва, стыдят и привели в его же кабинет.

Мы некоторое время толкуем о том да о сём. Потом я ухожу своей дорогой. Уже с холма за усадьбой взял да оглянулся. И вижу — ведут моего Василия Яковлевича под руки две пожилые женщины и одна девушка в клетчатых брюках. Василий Яковлевич им что-то доказывает, а они не верят. Укоряют Василия Яковлевича и возмущённо размахивают руками.

Так и увели Шпинёва в научную часть, в кабинет к Бозырёву.

ДЫХАНИЕ ОСЕНИ

Ещё где-то в середине июля, когда во всю ширь не успевают развернуться грозы, вдруг просыпаешься и чувствуешь, что воздух уже не тот. Ещё ничего не изменилось, ещё всё по-летнему: и листва, и травы, и птичьи гнёзда — но уже слышится, что лето пошло на убыль.

Неужели вот так одна ночь и решила этот перелом? Спустишься к Шелони, тронешь пальцами — вода холодна. Травы над берегом озабочены, смотрят куда-то вдаль и ждут, как будто кто-то должен прийти. А луг ещё не верит, ещё цветут ромашки, цветут последним светом васильки и силятся шуметь, благоухать, как всего лишь две недели назад. И лён ещё не совсем отцвёл, но лишь кое-где тронута голубыми искрами его зелень.

В глубине лесов за Плюссой уже свежо, от низин и болот тянет холодом, и уже не дышит оттуда бражистым запахом трав. Вокруг Изборска в родниках вода попрозрачнела, как-то притихла, наберёшь в пригоршню, а пить не хочется. Комары исчезли.

И ночи становятся сонными, лёгкими, видишь какие-то незапоминающиеся просторные сны, будто стоишь на башне, высоко над городскими стенами, внизу равнина, озёра, озёра и стяги. А ты отталкиваешься и куда-то летишь. Идёшь вдоль стен, идёшь под самыми стенами, словно провожаешь друга, который уезжает всего на неделю. Но кажется, что ты не увидишь его никогда. Таков он, этот город. И ничего не хочется говорить, только смотреть на него и запоминать каждую складку на валуне, улыбку нехитрых окон, походку мостовых. Тишину Запсковья в травах и под облаками. Внезапно замечаешь, как за эти несколько столетий он повзрослел. Да неужели проходит молодость? А ведь казалось, что никогда ей не миновать, всё будет в сердце сила, всё так же легко будет смеяться над прохожей прибауткой, вспоминать, что было и чего не было. А присмотришься, в косматых башнях и руинах что-то мудро напоминает седину.

Неужели и на тебя самого так же смотрят сегодня знакомые люди и молча думают, что ты уже немного не тот. Но ты отстанешь, а город пойдёт всё дальше и дальше — в века, в тысячелетия. Он будет долго смотреть на тебя из этой дали. И ты поднимешь в небо руку, и будешь махать ему в путь, и словно целую вечность будешь стоять вот так с поднятой рукой на ветру.

Солнце разгуливается, но ветер всё прохладен. Уже появились вдоль Великой и Ловати осенние робкие одуванчики. В траве сидят девочки в беленьких платьицах, крошечные, и смотрят на эти цветы, смотрят долго, будто спрашивают, почему они такие.