Изменить стиль страницы

— Что заставило вас изменить точку зрения, черт побери? — Данглар повысил голос.

— Тише, капитан. Когда Ноэль оскорбил Вейренка, тот хотел наброситься на него, но не смог. Даже в морду ему не дал, а следовало бы.

— И что из того? Он был в шоке. Вы лицо его видели? Он побледнел от муки.

— Да, он вспомнил о множестве оскорблений, которые ему пришлось перенести еще ребенком и позже, в юности. Мало того, что у Вейренка тигриная шевелюра, он еще и хромал, к вашему сведению, после того как по нему проскакала кобыла. А из-за того избиения на лугу он начал шарахаться от собственной тени.

— Мне казалось, это произошло на винограднике.

— Нет, он спутал два места, потому что оба раза терял сознание.

— Лишнее доказательство, что у него проблемы с головой, — сказал Данглар. — Парень, изъясняющийся александрийским стихом, явно не в себе.

— Капитан, вообще-то вам не свойственна нетерпимость.

— Вы считаете, что говорить стихами — это нормально?

— Он не виноват, у него это семейное.

Адамберг подбирал указательным пальцем растаявший в сидре сахар.

— Ну подумайте, Данглар. Почему Вейренк не дал в морду Ноэлю? Он достаточно силен, чтобы уложить лейтенанта на обе лопатки.

— Потому что он новенький, потому что он замешкался, потому что их разделял стол.

— Потому что он кроткий как ягненок. Этот парень никогда не пускал в дело кулаки. Ему неинтересно. Он предпочитает, чтобы психи делали такую работу за него. Он лично никого не убивал.

— То есть Вейренк здесь только для того, чтобы узнать имя пятого нападавшего?

— Думаю, да. И чтобы дать понять пятому парню, что он его знает.

— Не уверен, что вы правы.

— Я тоже. Но надеюсь, что прав, скажем так.

— Что будем делать с двумя живыми? Предупредим?

— Пока нет.

— А пятого?

— Пятый, я полагаю, уже большой мальчик и сможет постоять за себя.

Данглар неохотно встал. Его ярость против Брезийона, потом Девалона и, наконец, Вейренка, а также ужас, испытанный при виде открытой могилы, и излишек выпитого давали о себе знать.

— А пятого, — сказал он — вы знаете, да?.

— Знаю, — ответил Адамберг, снова макая палец в пустой бокал.

— Это были вы.

— Да, капитан.

Данглар покачал головой и распрощался. Сколько угодно можно думать, что ты прав, но как же больно бывает, когда твоя правота подтверждается. Адамберг выждал пять минут после ухода Данглара, потом поставил бокал на стойку и поднялся по лестнице. Остановился перед дверью Вейренка и постучал. Лейтенант читал, лежа на кровати.

— У меня есть для вас печальная новость, лейтенант.

Вейренк поднял глаза, весь внимание:

— Слушаю.

— Вы помните Шелудивца Фернана и Толстого Жоржа?

Вейренк быстро прикрыл глаза.

— Так вот, они погибли. Оба.

Лейтенант дернул головой, без комментариев.

— Вы могли бы спросить, как это произошло.

— Как это произошло?

— Фернан утонул в бассейне, Толстый Жорж заживо сгорел в своей халупе.

— Значит, несчастный случай.

— Судьба им отомстила в каком-то смысле. Совсем как у Расина, да?

— Возможно.

— Спокойной ночи, лейтенант.

Адамберг закрыл дверь и замер в коридоре. Ему пришлось прождать почти десять минут, прежде чем он услышал мелодичный голос лейтенанта:

— Жестокость требует переступить черту.

Что превращает жизнь в надгробную плиту —

Грех преступления, а может, знак небесный?

Адамберг сжал кулаки в карманах и беззвучно отошел. Он, конечно, слегка перегнул палку, чтобы утихомирить Данглара. В стихах Вейренка ничего кроткого не было. Мстительная ненависть, война, предательство и кончина — обычный расиновский набор.

XXIX

— Действуем тактично, — предупредил Адамберг, паркуясь у дома священника в Мениле. — Не будем понапрасну волновать человека, скорбящего по мощам святого Иеронима.

— Интересно, а камень, свалившийся с церкви на голову его прихожанки, не очень его взволновал?

Викарий, враждебно отнесшийся к их посещению, провел их в полутемную натопленную комнатку с низким потолком и поперечными балками. Кюре четырнадцати приходов и в самом деле ничто мужское было не чуждо. В светском платье он сидел сгорбившись перед монитором. Он встал им навстречу — в меру некрасивый, энергичный и загорелый, и вид у него был скорее отдохнувший, чем депрессивный. Правда, у него почему-то дергалось одно веко, как щека у лягушки, явно тревога в душе его трепетала — сказал бы Вейренк. Адамберг настоял на встрече под предлогом кражи мощей.

— Ни за что не поверю, что парижская полиция доехала аж до Мениль-Бошана из-за кражи каких-то мощей, — сказал кюре, пожимая комиссару руку.

— Я тоже, — признался Адамберг.

— Тем более что вы начальник уголовного розыска, я навел справки. В чем я провинился?

Адамберг с облегчением отметил, что кюре говорил нормально, а не на туманном, печально-певучем языке священнослужителей. Это монотонное завывание всегда вызывало у него необоримую тоску, уходившую корнями в нескончаемые обедни его детства в промозглом нефе. Это были те редкие минуты, когда его несгибаемая, бессмертная мать позволяла себе вздохнуть и промокнуть платочком глаза, и он неожиданно открывал для себя, во внезапном стыдливом спазме, некую болезненную сокровенность, о которой предпочел бы не знать. Справедливости ради стоит сказать, что именно на этих мессах он грезил особенно страстно. Кюре указал им на длинную деревянную скамейку напротив себя, и трое полицейских устроились на ней рядком, словно прилежные ученики на уроке. Адамберг и Вейренк надели белые рубашки, уготованные им неприкосновенным запасом в полицейских сумках. Адамбергу рубашка была велика, и рукава спускались до пальцев.

— Ваш викарий не хотел нас пускать, — сказал Адамберг, закатывая рукава. — Я подумал, что святой Иероним распахнет передо мной двери.

— Викарий оберегает меня от посторонних взглядов, — сказал кюре, не спуская глаз с летающей по комнате ранней мухи. — Не хочет, чтобы меня видели в таком состоянии. Ему стыдно, он меня прячет. Если хотите выпить — возьмите в буфете. Я больше не пью. Меня это почему-то больше не увлекает.

Адамберг удержал Данглара протестующим взглядом — в девять-то утра, рановато. Кюре посмотрел на них, удивившись, что не последовало встречных вопросов. Не будучи нормандцем, он, судя по всему, способен был говорить без обиняков, что в данном случае даже смущало полицейских. Обсуждать со священником тайны весьма деликатного свойства было гораздо труднее, чем беседовать с преступником, развалясь в служебном кресле. Адамбергу казалось, что он ступает бутсами по нежному газону.

— Викарий вас прячет, — повторил он, невольно перенимая нормандскую привычку к утверждению-содержащему-вопрос.

Кюре раскурил трубку, не спуская глаз с юной мухи, пролетавшей теперь на бреющем полете над клавиатурой его компьютера. Он хлопнул ладонью по столу, но промахнулся.

— Я не собираюсь ее убивать, — объяснил он, — просто ловлю. Мне любопытно, с какой частотой вибрируют мушиные крылья. В неволе они бьются гораздо быстрее, и звук пронзительнее. Сейчас увидите.

Он выпустил толстое кольцо дыма и взглянул на них, не раскрывая ладони.

— Это моему викарию пришла в голову мысль отправить меня в депрессию, — снова заговорил он, — пока все не успокоится. Он посадил меня фактически под домашний арест по просьбе епархиального начальства. Я уже несколько недель никого не видел, так что рад поболтать, пусть даже с полицейскими.

Адамберг колебался, не понимая, как поступать с загадкой, впрямую заданной кюре. Человек хочет, чтобы его выслушали и поняли, почему бы и нет. Кюре всю жизнь занят тревогами своей паствы, сам не имея ни малейшей возможности пожаловаться даже шепотом. Комиссар рассматривал несколько гипотез — любовное разочарование, плотские угрызения, утрата мощей, церковь-убийца в Оппортюн.